– Ты работал?
– Да, я был один из немногих евреев, у кого еще была работа, и мне удалось сохранить ее до 43 года.
– Молодец, Давид.
– Исследование рака, которое я тогда проводил, было действительно важным; я был нужен им. Я думал, мы в безопасности. Но мы не осознавали до конца, в какой опасности находились, пока не оказались с ней лицом к лицу.
– Действительно. Никто не мог себе даже представить такое. Никто. Но вы, должно быть, были действительно умными, раз смогли так долго продержаться в Париже.
– Продержаться – отличное слово. – Давид отпускает бороду. – Как только я потерял работу, мы поняли, что надеяться можно только на то, чтобы продержаться до конца войны.
– Видимо, вас поддерживали добрые друзья.
– Да, это так, но мы не скрывались в убежище, а просто старались не выходить из квартиры. Друзья приносили нам еду, когда им это удавалось, а когда Саре приходилось выходить на улицу, она не пришивала желтую звезду к своему пальто.
Он делает паузу.
– Это была вечная дилемма: надевать звезду или нет. Если надеть, тебя могли арестовать без причины, но если не надеть, то могли поймать при проверке документов. Нельзя было сегодня надеть ее, а завтра нет. Люди должны были знать, кто еврей, а кто не еврей. И всегда были те, кто готов был в любой момент на тебя донести.
– Вот что мне понять сложнее всего – это доносы.
– А ты знаешь, что до войны почти никто не знал, что мы евреи? Наше имя этого не выдавало – мой отец не был евреем. Еврейкой была моя мать. – Он замолкает и снова начинает дергать бороду. – Их забрали на год раньше нас. Они не захотели спрятаться в убежище в ту ночь, когда получили предупреждение.
– Мне жаль. – Жакоб склоняет голову.
Комнату наполняет тишина. Спустя несколько минут Давид снова начинает разговор:
– Формально в Саре больше еврейской крови, чем во мне, потому что оба ее родителя были евреями.
Мужчины смотрят на Сару. Но она не хочет думать о своих родителях. Она сглатывает комок в горле и заставляет себя заговорить:
– Безопаснее было, чтобы я выходила на улицу. Было больше шансов, что они остановят Давида, чем меня. К тому моменту они уже забрали почти всех мужчин из Парижа, поэтому мужчины выделялись. Но тощая женщина вроде меня едва ли привлекала внимание. Нас таких было очень много в многочасовых очередях за едой. Они чаще всего игнорировали нас.
– Когда вы вернулись после войны… – Жакоб колеблется. – Почему вы не вернулись в свой дом в шестнадцатом округе?
– Слишком много воспоминаний, – быстро отвечает Сара.
– Мы хотели быть со своими людьми, – соглашается Давид, – мы не могли вернуться к прежней жизни. Кроме того, кто-то другой уже жил в нашей квартире.
Жакоб качает головой.
– Случалось и такое. Многие до сих пор пытаются отвоевать свои квартиры.
Гость кашляет и ставит чашку на блюдце.
– Это просто чудо, что вы выжили в Аушвице.
Он поворачивается к Саре.
– Вы оба.
– Сто девяносто дней, – шепчет Сара.
– Мы были молоды, – говорит Давид, – И были сильнее большинства заключенных, которые провели там больше времени. Нас ведь увезли на одном из последних поездов. Когда он уезжал, Сара?
Эта дата отпечаталась в ее памяти: 30 мая 1944 года. День, когда она отдала своего сына. Сара знает, что Давид и сам помнит эту дату. Он просто хочет вовлечь ее в разговор.
– За неделю до высадки в Нормандии, – отвечает она, – ровно за неделю.
Она никогда не может произнести эту дату вслух.
– Мы знали, что война скоро закончится, – продолжает Давид. – Мы должны были продержаться. Мысль о том, что Самюэль жив, помогала нам не сдаваться. Он был нашей тайной силой, нашей путеводной звездой.
– Давиду удавалось передавать мне послания, – тихо произносит Сара, ее голос становится мечтательным, когда она погружается в воспоминания. – Мы были молоды, и наши сердца были сильными. – Давид приподнимается и придвигается ближе к Саре. Он кладет руку ей на плечо. – Нам было ради чего бороться. И мы боролись.
В комнате повисает тишина, они думают о тех, кто никогда не вернулся. Сара предпочла бы, чтобы Жакоб ушел, а она могла пойти лечь. На душе у нее тяжело, и вся энергия будто испарилась из ее тела, оставив внутри только чувство апатии.
Жакоб будто читает ее мысли и поднимается.
– Что же, я украл у вас слишком много драгоценного времени. Надеюсь, вскоре я познакомлюсь с Самюэлем, но не будем торопиться. Господь готов принять его в свои ряды, как только вы почувствуете, что пришло время.
Сара кивает и позволяет Давиду проводить его. Затем, не сказав ни слова, она идет в спальню и ложится на кровать в темноте – ставни так и остались закрытыми с прошлой ночи.
Глава 70
Сэм
Париж, 17 сентября 1953 года
– Хочешь поиграть в марблс? – спрашивает меня Зак во время перерыва. Мы присоединяемся к группе мальчиков, сидящих на коленях на игровой площадке, и Зак достает небольшой зеленый мешочек. – Сегодня ты можешь поиграть моими.
Он протягивает мне три шарика. Они прозрачные, но в самом центре есть разноцветные пятна. Я внимательно рассматриваю голубой шарик, он не однотонный, а состоит из двух оттенков, прямо как мой любимый шарик, который остался в Америке. Я крепко сжимаю его в ладони, и внутри меня все сжимается от тоски по дому.
Я наблюдаю, как остальные ребята чертят треугольники пальцами, присматриваясь перед тем, как толкнуть свои шарики. Я сижу на земле рядом с ними. Запах горячего асфальта напоминает мне набережную в Санта-Круз, на которой можно было обжечь ступни в жаркие летние дни. Это воспоминание больно отзывается в груди, и мои глаза наполняются слезами. Но я смахиваю их и стараюсь сосредоточиться на игре. У меня всегда хорошо получалось играть в марблс. Покажу им, на что способен. Я ложусь на землю и какое-то время трачу на то, чтобы найти нужную траекторию. Крепко зажмурив один глаз, я щелкаю по шарику с нужной силой. Если щелкнуть слишком сильно, он пролетит мимо цели. Слишком слабо – и он не достанет до нее.
Да!
– Pas mal, – говорит один из ребят. Он имеет в виду «неплохо», что на самом деле значит очень хорошо. Чувствую себя так, будто меня похвалил учитель, даже лучше.
Я отвечаю ему:
– Merci.
Он кивает мне. Такой кивок – это знак уважения.
Другой мальчик отталкивает меня.
– Mais dépêche-toi. La cloche va sonner.
Я понимаю, что он говорит – скоро прозвенит звонок. Французские слова проникают в мой мозг, как привидения, которые проходят сквозь стены. Не то чтобы я был против, но я точно ни за что не начну говорить на этом языке.