Если бы не появилась Николетта, Джон мог сменить полицейскую форму на рясу монаха до того, как стал детективом. Она сумела напомнить ему, что желание порочно, если порочна душа, что тело и душа могут возноситься, давая наслаждение во имя любви, и акт зачатия по сущности своей всегда милость Господня.
После событий этого дня он ожидал бессонной и тревожной ночи, но в разделенном тепле простыней, лежа на спине, сжимая ее руку в своей, он услышал, как изменился ритм ее дыхания, когда она заснула, и очень скоро заснул сам.
Во сне он оказался в городском морге, как частенько попадал туда в реальной жизни, только теперь коридоры и залы заполнял какой-то странный синий полусвет, и он — так выходило — остался единственным живым существом в этих керамических, кондиционированных катакомбах. Кабинеты и комнатки, где хранилась документация, застыли в тишине, и он шагал совершенно бесшумно, словно в вакууме. Он вошел в зал, где в стенах блестели торцы стальных ящиков, ящиков-холодильников, в которых недавно поступившие тела ожидали идентификации и вскрытия. Он думал, что его место здесь, он пришел домой, что сейчас один из ящиков выкатится из стены, холодный и пустой, и он ощутит неодолимое желание залезть в него и позволить смерти забрать его последний выдох. Теперь тишину нарушал один-единственный звук: мерные удары его сердца.
Отступая к двери, через которую только что вошел, Джон обнаружил, что выхода нет. Поворачиваясь по кругу, не увидел и другого выхода, но посреди зала появилось нечто такое, что ранее отсутствовало: наклоненный стол для вскрытия, с канавками и резервуарами для сбора вытекшей крови. На столе лежал накрытый простыней труп, труп с мотивацией и намерениями. Кисть появилась из-под белого савана, по ее размерам, по ее длинным, широким на концах пальцам и крепкому, шишковатому запястью, лишенному изящества, как шестерня девятнадцатого века, ему не составило труда установить, кто лежит под простыней. Олтон Тернер Блэквуд сдернул с себя простыню и сбросил на пол. Сел, потом слез со стола, вытянулся во все свои шесть футов и пять дюймов, тощий, костлявый, но невероятно сильный, с деформированными лопатками, оттопыривающими рубашку, отдаленно похожими на часть хитинового скелета насекомого. Сердце Джона забилось сильнее — сильнее, а не быстрее, — каменный пестик стучал по каменной ступе, размалывая его храбрость в пыль.
Блэквуд предстал перед ним в той же одежде, что и в ночь, когда проник в дом Кальвино: черные сапоги со стальными мысками, какие носят альпинисты, только без кошек на подошвах, брюки с четырьмя передними карманами и рубашка цвета хаки. Никаких ран, которые стали смертельными, именно так он и выглядел в ту ночь при первой встрече с Джоном.
Лицо его было скорее не деформированным, а странным, такая степень уродства обычно вызывает у большинства людей жалость, но без нежности. Из жалости возникало чувство дискомфорта — так таращиться просто неприлично, — а потом приходила неприязнь, заставляющая виновато отворачиваться, антипатия скорее интуитивная, чем осознанная.
Сальные черные волосы липли к черепу, брови топорщились, но никакой бороды. Кожа где-то бледная, где-то розовая, гладкая, словно у куклы-голыша, но какая-то нездоровая, которую нельзя отнести к достоинствам, вроде бы без пор, а потому неестественная. Поначалу Джон не смог определить, что не так в пропорциях длинного лица Блэквуда. Покатый лоб очень уж нависал над глубоко запавшими глазами. Нос точно рубильник, растянутые уши, напоминающие козлиные уши сатира, тяжелая и гладкая, словно высеченная из мрамора, челюсть, слишком тонкая верхняя губа и слишком толстая нижняя, лопатообразный подбородок, который он вскидывал на манер Муссолини, словно в любой момент мог вонзить его в тебя.
Радужные оболочки чернотой не уступали зрачкам и сливались с ними. Иногда казалось, что только белки глаз блестят и материальны, тогда как чернота — не цвет, а пустота, дыры в глазах, которые уходили в холодный, лишенный света ад его мозга.
Блэквуд отошел на три шага от стола для вскрытия, и Джон отступил на три шага, уперся спиной в стену с ящиками-холодильниками.
Маньяк заговорил низким, скрипучим голосом, превращающим обычные слова в ругательства:
— Твоя жена сладкая. Твои дети еще слаще. Я хочу конфетку.
По всему залу выдвигались большие ящики, из них поднимались мертвяки, легионы на службе у Олтона Блэквуда. Они тянули руки к лицу Джона, словно собирались содрать его…
Он проснулся, сел, встал, весь в поту, сердце билось так сильно, что сотрясало все тело. И его не отпускала мысль, что в дом проник кто-то чужой.
Лампочки-индикаторы светились на панели охранной сигнализации — желтая и красная. Первая означала, что система работает, вторая — что включена охрана периметра, установленные вне дома датчики движения. Никто не мог войти в дом, не подняв тревоги.
И чувство нависшей опасности — последствие кошмарного сна, не более того.
В отсвете цифр на электронном будильнике Никки Джон мог различить контуры ее укрытого одеялом тела. Она не шевелилась. Он ее не разбудил.
Около двери в ванную ночник освещал пол, разрисовывая ковер причудливыми тенями.
Джон заснул голый. Нашарил на полу у кровати пижамные штаны, надел их.
Дверь из ванной открывалась в короткий коридор, по обе стороны которого располагались их гардеробные. Он тихонько закрыл за собой дверь, прежде чем нажать на настенный выключатель.
Ему требовался свет. Он сел перед туалетным столиком Никки и позволил флуоресцентным лампам изгнать из его памяти взгляд глубоко посаженных глаз Олтона Тернера Блэквуда.
Когда посмотрел в зеркало, увидел не только встревоженного мужчину, но подростка, каким был двадцатью годами раньше, подростка, чей мир взорвался у него под ногами и который не нашел бы в себе выдержки и решимости построить себе новый мир, если бы, почти двадцатилетним, не встретил Никки.
Тот подросток так и не вырос. Взрослый Джон Кальвино сформировался за несколько минут ужаса, а подросток остался в прошлом, его эмоциональное взросление навсегда остановилось на четырнадцатилетнем рубеже. Он не развивался, постепенно становясь мужчиной, как происходило с другими мужчинами по пути из юности во взрослый мир; вместо этого в момент кризиса мужчина выпрыгнул из подростка. В каком-то смысле этот подросток, так резко оставленный позади, пребывал в мужчине чуть ли не отдельным организмом. И теперь Джону казалось, что этот остановившийся в своем развитии подросток и является причиной его юношеского страха. Причиной боязни того, что схожесть убийств семьи Вальдано и семьи Лукасов, разделенных двадцатью годами, не удастся объяснить методами полицейского расследования и чистой логикой. Этот живущий в сознании мальчик, с богатым воображением и завороженный сверхъестественным, как и положено четырнадцатилетним подросткам, настаивал, что объяснение следует искать вне логики и без потусторонних сил тут не обошлось.
Детектив отдела расследования убийств не мог руководствоваться такими идеями. Логика, дедуктивный метод, понимание способности человека творить зло служили ему рабочими инструментами, и никаких других не требовалось.