Император, лишь немного старше Пушкина, сидит у стола, смотрит на застывшего у окна поэта, словно только что произнёс: «Ну, понимаешь теперь, о чём я?» И кажется, что Пушкин вот-вот кивнёт в ответ.
«Государь Николай Павловичъ лично останавливаетъ дуэль Пушкина и Дантеса 27 января 1837 года, съ картины А. В. Тыранова
[19]».
Первые картины Фёдор хорошо знал, третью же видел впервые. Взрывая снег, в круг чёрных нагих деревьев врывался великолепный конь, несший на себе русского императора. Рука грозно простёрта, лик суров. Пушкин, однако, отнюдь не кажется испуганным, ствол его оружия смотрит в небо, взгляд спокоен, хотя и смущён. Дантес же, напротив, изображён рухнувшим на колени, лицо искажено ужасом, дуэльный пистолет отброшен в снег. Секундант Пушкина Данзас покаянно вскидывает руки; за государем виднеется жандармский эскорт.
«Его императорское величество, получив из достоверных источников сообщение о готовящейся дуэли, а также о многих обстоятельствах, её сопровождавших, самолично и со всей поспешностью поскакал на Чёрную речку…»
Чуть ниже, под иллюстрацией, напечатаны были пушкинские стихи, начинавшиеся строчкой: «И ты, о день, не ставший роковым…»
Был там и отрывок из пушкинских воспоминаний:
«Государь на меня, конечно, разгневался. „Ах, брат Пушкин! – сказал он мне, когда я, поневоле смущённый, ступил в его кабинет. – Что же ты творишь?! Ты, кого Россия покрыла славой, первый поэт её, идёшь против моих повелений? Разве не запретил я дуэли? Разве не разбирал я совсем недавно случай твой? Пушкин, Пушкин, это нехорошо!“
Не имея многого сказать, я, однако, со всем почтением поведал государю, что не в силах был выносить насмешки, порочившие честное имя супруги моей.
„Сие мне ведомо, – перебил меня государь. – Но должен ты был вновь явиться ко мне; я бы уладил дело. А если б мы не успели?“
Я хотел ответить, что всё в руце Божией, но, видя, что государь разом и гневен, и опечален, промолчал, сказав лишь, что, наверное, не сделался б поэтом, коли умел бы столь хорошо смирять порывы сердца моего. Это понравилось государю, он улыбнулся и сказал:
„Открывшиеся новые сведения велят мне скорейше выслать и барона, и приёмного сына его за границу. Свояченица твоя, супруга Дантеса, сможет последовать за ним, коль пожелает. Ты же, брат Пушкин, ступай и трудись. “Историю” твою, я знаю, сильно ругали; меня, ты знаешь, немало ругали тоже. В этом мы с тобой схожи, однако ж я не отчаиваюсь, а иду путём служения, предначертанного мне Господом. Служи и ты!“
Я почтительнейше осведомился, как же государь узнал о дуэли, на что он лишь рассмеялся и похлопал меня по плечу.
„Иные вещи, Пушкин, положено знать лишь мне, во избежание беспокойства нравов. Ныне же ступай. Завтра тебе доставят указ: поедешь по ряду губернских городов с именным моим повелением. Много творится непорядка, как явил нам г-н Гоголь в комедии своей – всем там досталось, а мне больше всех. Поезжай и составишь для меня подробное отношение…“
Так положено было начало тому, что стало впоследствии „Земным путём“…»
Дальше тоже имелось много всего. Тот же «Земной путь» и «Повѣсти Бѣлкина», «Дубровскій» и «Евгеній Онегинъ», «Маленькіе трагедіи», «Полтава» и так далее и тому подобное.
Федя пролистнул несколько страниц.
«Пушкинъ читаетъ стихи офицерамъ въ Благородномъ собраніи Севастополя во время первой бомбардировки 5 октября 1854 года, съ картины В. Е. Маковскаго».
«Что ж это за офицеры, – подумал Фёдор, – которые во время обстрела стихи слушают? Пожары надо тушить, раненых выносить, к отражению штурма готовиться!..»
«Пушкинъ среди отступающихъ съ Южной стороны Севастополя войскъ, съ картины В. В. Верещагина».
Над развалинами оставляемых кварталов поднимается пламя, отражается в тёмной воде Севастопольской бухты; по наплавному мосту течёт сплошной поток солдат, а на берегу, упрямо опираясь на ружьё с примкнутым штыком, застыл сам поэт, и, кажется, вот-вот с уст его сорвётся «мы вернёмся!».
«Пушкинъ и Тютчевъ слушаютъ императорскій манифестъ о заключении Парижскаго мира, съ картины И. Н. Крамскаго».
Просторный кабинет, заполненные книгами шкафы, небольшой мраморный бюст. В дверях застыл курьер, читает с развёрнутого списка; Тютчев печально склонил голову, дескать, неприятно, но что ж поделать; Пушкин же, напротив, гневно нахмурил брови, сжал кулаки – как же так, сражаться, сражаться до последнего издыхания, как в «грозу двенадцатого года»!..
Но, конечно, были тут не только картины.
«Исторiя Таврической войны», «Стихи на бастіонахъ»…
«„Стихи на бастіонахъ“, безспорно, покажутся удивительными и даже странными истинному любителю пушкинской строфы, привыкшему къ отточенности ри&мъ, богатству и образности языка, удивительному свѣтлому чувству, коимъ наполнена вся пушкинская поэзія; здѣсь же г-нъ Пушкинъ зачастую прибѣгаетъ къ ри&мамъ дальнимъ и приблизительнымъ.
Очевидно, однако, что сдѣлано это съ глубокимъ осознаніемъ необходимости подобнаго, ибо проистекаетъ изъ строя тѣхъ солдатскихъ и матросскихъ пѣсенъ, которыя поэту доводилось слушать въ время Севастопольской эпопеи.
Таким образом, нельзя отрицать, что…»
– Господин кадет, – услыхал он вдруг совсем близко голос госпожи Шульц. Строгий, но не сердитый. – Столь пристальное внимание к хрестоматии, бесспорно, заслуживает похвалы, однако книгу вы прочтёте и после. А пока послушайте, что я говорю.
Отделение хохотнуло, и Фёдор поспешно захлопнул книгу. Ишь, Воротников, варежку раззявил, смешно ему, митрофанушке…
Урок получился интересным, куда интереснее того, к чему Федя Солонов привык в прошлой своей гимназии, где учитель зачастую просто говорил открыть учебник на такой-то странице и читать молча.
Ирина Ивановна Шульц рассказывала о Пушкине, о его детстве и юности, о Царскосельском лицее, где теперь в части старых залов открыли музей и куда они вскорости «совершат экскурсию», говорила живо и ясно, и перед Федей словно разворачивался новомодный синематограф – совсем юный Пушкин, ненамного старше его самого, читает стихи старику Державину, молодым человеком встречается с государем в Москве, пишет «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину»…
– «Так высылайте ж к нам, витии, // Своих озлобленных сынов: // Есть место им в полях России, // Среди нечуждых им гробов!» – дочитала Ирина Ивановна с чувством, делая ударение на «есть».
Мальчишки слушали, замерев, даже Нифонтов с Воротниковым; один Лев Бобровский хмурился, краснел и кусал губы, верно всё переживая свою неудачную «шутку».