– …балеруном.
– … артистом.
– А что, ну, может, талант у него, так что… – робко предположила мама. – Прославится, деньги будет зарабатывать.
– Как же, деньги! – скептически произнес папа. – На пенсию в сорок лет!
– Ну вон, Майя Плисецкая… – прошептала мама.
– Ты сравнила!
В конце концов они всё же сходили на консультацию в училище, и им сказали, что ребенок одарённый и перспективный, что хоть и поздновато начинать, но если он с детства так одержим и будет стараться… И Мишель поклялся стараться.
* * *
Прошло четыре года. Мишель не сбежал и упорно работал у станка. И учился делать поддержки, хотя в душе знал: это его должны поднимать вверх мускулистые руки, это его – придерживать за талию, пока он, радостно и с кажущейся легкостью (теперь он знал, как тяжело она дается), крутится на пуантах в своей белой пачке. И внимательно смотрел на женские движения – фуэте, па-де-бурре. Преодолевая стеснение, надоедал девочкам-одноклассницам, просил показать. Конечно, ему совершенно некогда и неинтересно было овладевать обычными школьными предметами, но он и тут старался – для родителей. А о балете научился говорить спокойно: «Мне нравится». И только перед Диной иногда танцевал, завернувшись в старую тюлевую занавеску.
– Почему тебе так хочется исполнять именно женские партии? – спросила его как-то Дина, хотя, конечно, давно все понимала.
– Потому что это же душа танца. Понимаешь – душа. А мужчина что? Так, подпорка, фон. Ну и…
– …и?
– Ну и я просто знаю, что рожден быть балериной. Просто знаю, понимаешь? Мне часто снится, что я летаю…
– Это всем детям снится, когда они растут.
– Да, но…я летаю всегда, когда я балерина. Над сценой, понимаешь?
Он по-прежнему держал это в себе, но в училище ему было намного легче, чем в школе: его хотя бы не дразнили строчкой из песни «Битлз», не заставляли играть в футбол и не говорили, что танцы – это для девочек и маменькиных сыночков.
Тем временем Дина, с медалью окончившая школу, собралась поехать учиться в Москву. Первым, кому она об этом сказала, был, конечно, Мишель.
– Зачем? – растерянно спросил он, и большие его зеленые глаза под неподобающими мужчине ресницами заблестели по столь же неподобающей мужчине причине. – Разве у нас в Питере нельзя в университет поступить?
– Можно. Только они меня начнут донимать: а когда ты выйдешь замуж? Когда нам внука родишь? «Нам», понимаешь? С детьми как-то косо получилось, так хоть на внуках отыграемся. Устала уж… и так всю душу вымотали: а у тебя есть парень? А кто он? А почему ты не заменишь очки на линзы? А почему не сделаешь завивку? Их-то какое дело! Все эти мамины подружки: тётя Софа, тётя Маша… ути-пути, сю-сю-сю… Я их терплю семнадцать лет, надоело! Я хочу заниматься наукой! И не нужны мне никакие ни мальчики, ни девочки, ни вообще… и размножаться я в ближайшее время не планирую. Да и потом посмотрю, стоит ли. Ведь нам грозит глобальная экологическая катастрофа! В общем, ты меня прости, Мишель… Но ты уже достаточно большой, чтобы постоять за себя. А если что… ну если серьезное что… тогда зови меня – я приеду…
– А у меня… у меня есть парень… я… влюбился, – неожиданно сказал Мишель. – Я не хотел говорить, но…
Дина, до тех пор стоявшая, очень-очень медленно опустилась на стул.
– В кого?
– Он старше меня… В десятом классе… Он танцует, как бог. Его Данила зовут. Я это никому не говорил, тебе вот только.
– А… а он? Он тоже?
Немного помедлив, Мишель взял со своего стола и протянул сестре ту самую тетрадку для дневника.
– На. Прочитай.
– Ты уверен?
– Да. Ты – это все равно, что я. Я знаю.
Дина взяла тетрадку.
– Вечером прочту, ладно?
Она внимательно посмотрела на брата, словно давно не видела. Когда живешь бок о бок, не замечаешь, как меняется человек. И вот уже перед тобой не «маленький лорд Фаунтлерой» в локонах и не несчастный, запуганный коротко остриженный ребенок, а худенький, но мускулистый подросток с заострёнными правильными чертами лица, лишившегося девчачей прелести, но получившего взамен какую-то особенную хрупкую одухотворенность; с теми же прекрасными зелеными глазами под неправдоподобно длинными ресницами, но каким-то новым взглядом – грустным и счастливым одновременно; с отпущенными вновь волосами – но уже не локонами маленького принца, а шевелюрой романтического бунтаря. И почему-то, глядя на него, спокойная и рациональная Дина почувствовала неожиданный приступ страха.
Утром, отдавая тетрадь, она сказала:
– Знаешь, я передумала уезжать. Ты прав, у нас очень хороший университет. И еще… ты не должен думать о себе плохо. О своих желаниях. Да, ты отличаешься от большинства, но это не преступление и даже не болезнь. Это просто как… ну, вот одни пишут правой рукой, а другие левой. И… скажу тебе как будущее светило биологии: у животных это тоже бывает. Я в иностранном журнале читала. А значит, это не нарушает законов природы. Понимаешь?
– Да, но… за это ведь в тюрьму сажают. Почему?
– Потому что люди несправедливы. Такая вот особенность биологического вида. Поэтому ты просто будь осторожен. Ты ведь умеешь молчать, верно?
Молчать он умел. Ему вообще не слишком нужны были слова: у него появился другой язык, беззвучный, но более красноречивый.
* * *
Став постарше, Мишель, конечно, понял, что мужчина даже в классическом балете – вовсе не обязательно «подпорка» для балерины. Узнал имена Рудольфа Нуриева и Михаила Барышникова. Душа живет в артисте – или она есть, или ее нет, – и дело не в его половой принадлежности или технических приемах. Ну и современный балет, конечно. Там все не так, как в классическом. Но Мишель все же оставался предан классике: может быть, потому что так сильно было его первое детское впечатление, то ощущение, когда в белом лебеде на сцене Мариинского театра он увидел себя. Ему казалось, что строгие правила классической хореографии создают тот каркас, на котором держится гармония. В противном случае чувство будет слишком обнаженным, бесстыдным, и оттого потеряет свою силу.
Приученный с детства скрывать свои мечты, Мишель в какой-то момент пришел к убеждению, что так и должно быть: самое главное остается невысказанным, и только поэтому навсегда сохраняет свою ценность. Абсолютная нагота не сексуальна – влекущим и возбуждающим становится тело, прикрытое полупрозрачным покровом. Когда танцор в современном балете катался по сцене и корчился от страсти или страдания, Мишелю становилось неловко, неудобно, словно он в неподобающий момент зашел в чужую спальню; ему просто хотелось отвернуться. Когда же отчаяние или страсть сквозили в каждом отточенном и, казалось бы, клишированном движении строгого классического танца – вот тут он мог испытать и трепет, и сочувствие.
В училище они подробно изучали античную мифологию. Больше всего тронули Мишеля две истории: миф об Аполлоне и Гиацинте, несмотря на пуританское изложение, понятый, вернее, почувствованный им как история любви юноши и мужчины, и миф об Амуре и Психее – любви и душе. Он подумал, как было бы замечательно станцевать Психею, душу, которая сначала подвергает любовь сомнению и тем ранит, оскорбляет ее, а затем проходит долгий путь познания, чтобы соединиться с возлюбленным и через любовь обрести бессмертие.