Интересно и то, что после Первой русской революции в 1900–10‐х годах слово интеллигентный потеряло, следовательно, всякий радикальный оттенок. В тривиальном лексиконе клиентов брачных объявлений оно вполне связывалось с домашней, бытовой обустроенностью, и хоть предъявляло к этому «новому быту» свои требования, но это бесконечно далеко от радикализма и ригоризма 1860‐х годов. «Интеллигентный ремесленник… жажду тихой семейной жизни» из «Сибирской брачной газеты» (1911), ответь – где тут непокой и пресловутая «безбытность»? Или это сказка тупой бессмысленной толпы и не было никакой прямой линии от радикалов 1860‐х к радикалам 1917 года? Обратившись от идей к словам, давайте напоследок сделаем еще один шаг, посмотрев через запятую на…
СЛОВА, МЕСТА И ВЕЩИ
Про слова сказано уже много. Однако не словом единым. Не только потому, что интеллигент – вполне себе материальная фигура из плоти и крови, как ты да я, любезный читатель. Но и семантика не ограничивается словами. История значений и смыслов в равной степени предполагает внимание к поведению, среде, ритуалам, образам и метафорам. Габитус, система предрасположенностей Пьера Бурдьё – это и эстетические вкусы, манера речи и произношения, язык тела, стили письма, даже предпочтения в еде, по которым причастные узнают друг друга и в которых среда воспроизводит себя.
В домодерную эпоху символика важна как статус: шпага, сутана, ряса заменяют название сословий. И церковь, и государство Старого режима немыслимы без зримых образов, отсылающих: одни – к Граду Божьему, другие – к власти и мощи Земного. Нация Нового времени, которая питается чувствами, тоже не может существовать без образов и мест памяти.
А что общество? Модерное общество само по себе в общем-то безóбразно, предпочитая числа, абстракции и тоги античных добродетелей с чужого плеча. Протестантская, буржуазная культура раннего Нового времени всему предпочитает слово – Sola Scriptura (только Писание), практикуя аскетику, порицая излишество и иконоборствуя: голые белые церковные стены, черные одежды, шахматная клетка голландского пола. Между прочим, и поэтому интеллигентский либерализм XIX века, главный наследник и восприемник классических идей европейского Нового времени, не в состоянии выработать убедительную систему политических символов. И на этом важном в революционном 1917 году в России поле политической символики он с треском проигрывает социализму (Б. И. Колоницкий).
В то же время символика интеллектуального выходит за рамки общества и сферы политического, находя свои образы самостоятельно: от вылетающей в сумерках совы Минервы и до «типичного интеллигентского вида». Такой визуальный код – несомненная и существенная часть жизни интеллигенции, по крайней мере в ее зрелый период на рубеже XIX–XX веков. На «своеобразный физический облик, по которому всегда можно было узнать интеллигента и отличать его от других социальных групп», ссылается, к примеру, Николай Бердяев. Различия в облике и поведении становятся особенно заметны в результате катаклизмов (революция), но даже и просто с перемещением в другую страну. Как у Федора Степуна, попавшего в Гейдельберге на прием к немецкому профессору: «По своей внешности, манерам и, главное, по стилю своего очарования [профессор] Тоде показался мне, привыкшему представлять себе профессора скромно одетым, бородатым интеллигентом, человеком совсем не профессорской среды. В Москве этого элегантного, всегда изысканно одетого человека с бритым, мягко освещенным грустными глазами лицом, каждый принял бы скорее за актера, чем за ученого».
Что типичного в «типичном интеллигенте», и насколько этот тип универсален?
При всех различиях между странами и эпохами что-то, несомненно, пересекается. «Тощенький, в шляпе и в очках» в русском описании будет, вероятно, узнан и вне России. Истоки определить нетрудно: «Дух есть, иже оживляет, плоть не пользует ничтоже» (Ин. 6:63). Как минимум с Вольтера, ce maigre philosophe (тощего философа), как он себя именует в письмах, вместилище интеллекта и в светском варианте видится поджарым. Во всех смыслах, от физического до метафизического. Пьер Бурдьё, различая разность вкусов, приписывал интеллектуалам эстетику аскезы, вплоть до структуры потребления еды, в отличие от грубых и толстых (по-французски это одно слово, gros) буржуа с их тягой к гедонизму бульварного театра, солнышку-ветерку импрессионизма и лопатке ягненка. Ну а вне тонких французских различий классические антагонисты – это откормленные морды бескультурья: мурло мещанина, «толстозадая самоуспокоенность», «жирные попы» или «пузатый капитал», который, как у Петра Боборыкина, «надо побороть интеллигенцией». Хотя в уничижительном варианте щуплость тела может связываться и с немощью духа. «Тщедушный семинарист» – так, к примеру, душка либерал и дядя будущего наркоминдела профессор Борис Николаевич Чичерин выразился о Чернышевском.
Собранность духа в поджаром теле маркирует и статус «новых людей». По исследованиям телесной культуры и быта мы хорошо представляем себе, что в традиционных аграрных культурах красота и здоровье ассоциируются с корпулентностью в духе Рубенса, а худоба, соответственно, наоборот. То же с духом: если до поры до времени, еще в XVIII веке, в России тучные телеса в людях духа, будь то профессора, литераторы или церковные иерархи, никого не смущают, то постепенно развивается тенденция, которая связывает внутреннюю сущность с фитнес-внешностью.
Настолько же универсально противоречие между неотмирностью, аскезой – и принадлежностью к привилегированному миру нефизического труда, знающего пусть деятельный, но досуг, латинский otium: «Вот портфель, пальто и шляпа. День у папы выходной». Барственное господство над временем – и «растерянная, суетливая мещанская мысль, как летучая мышь над костром» («Заметки о мещанстве» Горького). Да если бы и не выходной: все равно понятно, что папа с портфелем и шляпой – не токарь с завода «Красный пролетарий».
Ассоциации и отсылки к внешним признакам «интеллигентности» особенно важны для восприятия знаек со стороны. Если обратиться к словарям или сайтам ассоциаций, то к русскому интеллигенту наряду с умом, вежливостью, интеллектом, культурой неизменно входят в топ ассоциаций шляпа и очки, а очкарик так и вообще на первом месте. Безусловно, набор ассоциаций меняется в зависимости от эпохи и национальной культуры. Но что тут уловлено, так это как раз сочетание словесного и образного.
Образы мы мыслим в пространстве. Внимание к местам, пространству у историков в последние десятилетия отмечает так называемый пространственный поворот (spatial turn). Суть его в том, что в пространстве стали видеть больше, чем просто емкость, в которую помещены люди и культуры. Культурное пространство – это и результат общественных взаимоотношений, и фактор, на них влияющий. Ареал обитания знаек тоже вполне осязаем. Это социальное пространство интеллигенции не в отвлеченном, а вполне физическом смысле.
ПРОСТРАНСТВО ЗНАНИЯ И ИНТЕЛЛИГЕНТСКАЯ СРЕДА
Места рождения и развития интеллигенции – это, ожидаемо, места, связанные с приобретением, распространением и обменом знаниями. Знание Нового времени предполагает коллективный, общественный характер всех этих процессов, так что и место для них должно быть, что называется, бойким. В эпоху расцвета интеллигенции, во второй половине XIX – начале XX века, публичное не просто ставится впереди приватного: одно из самых популярных слов образованного лексикона – знаменитая среда, словечко уже пару раз мелькавшее. Как интеллигенция не может существовать вне публики, общества, нации, так нет интеллигента вне среды или круга. Среда в таком значении – та, которая «вырабатывает тип», – становится в России модным словом с середины XIX века, вытесняя дворянское общество и свет с демократизацией образованного сословия. Своей популярности слово обязано прежде всего так называемой «натуральной школе» русской литературы, по сути, ответвлению европейского реализма, которая утверждала тотальную зависимость социального типа от его окружения – в «Кто виноват?» Герцена (1847), например, в обеих частях «Физиологии Петербурга» (1844–1845) или в критических статьях Белинского. На этой почве, в терминологии советских литературоведов, «домарксовского», а по сути, – вульгарного материализма выросло поколение 1860‐х, Чернышевский с его диссертацией и эстетикой, считавший художественное творчество отражением жизни, и Ленин с пресловутой «теорией отражения», и далее, соцреализм и прочая догматика.