— Мой отец, — сказал Умник. — Он вообще-то электрик…
— Не знаю, не знаю… — сомневался директор.
— Иван Сергеевич, можете не сомневаться, — сказал я. — У нас слово — олово. Через воскресенье все будет готово.
— Ну, ладно, — нехотя сказал директор. — Уговорили. Давайте строить. Звонить, что ли, в Камышовку?
Заливали каток мы сами.
А через воскресенье пришли к нам камышовские — и мы их разделали 16:6.
После игры я сказал Сашке, камышовскому капитану:
— Ну, кто кого разделал?
— А мы и так знали, что вы сильнее, — ответил Сашка. — Вот летом на лодках вы к нам не суйтесь. А про хоккей мы ничего не говорим. У нас народу мало, запасных нет.
— Чего же тогда хвалились?
— Мы и не хвалились.
— Ври, нам директор сказал.
— Чего сказал?
— Что вы нас грозились разделать.
Сашка посмотрел на меня как на полоумного и говорит:
— Это вы грозились. Это он нам сказал, а не вам!
— Да мы-то сами слышали, — говорю я.
— И мы сами слышали, — говорит Сашка. — Зуб даю! Мы даже каток начали делать, только не успели. Это у вас тут бульдозеры, а у нас все надо руками.
— А чего он к вам приходил?
— Он же у нас немецкий ведет, — сказал Сашка.
Я смотрю на Сашку и ничего не понимаю. Думаю, может, он заговаривается от расстройства, что они проиграли.
— Это он у нас ведет!
— И у нас тоже. У нас учителей не хватает. А в будущем году мы к вам перейдем.
— Этого еще не хватало, — возмутился я. — Только ты все врешь!
— А ты у него спроси.
Иван Сергеевич сидел на краю поля. Он постелил полушубок на камень, как раз на тот, который я с поля выволакивал, и сидел в одном свитере. Ему было жарко, потому что нашу встречу он судил без коньков, а носиться ему приходилось по всему полю.
На поле катались девчонки. Они притащили радиолу, воткнули ее в розетку на столбе и теперь наслаждались от восторга.
Сверху светила лампа, падал легкий снежок — и вообще все было, как на катке в Приморске, только бесплатно.
— Ну что, Мурашов, хорошее дело сделали? — спросил меня директор, когда я подошел.
— Мы-то? — сказал я. — Конечно, нормально.
— Вы-то? — переспросил директор. — Вы-то пока ничего не сделали. Это всё отцы ваши.
— Но поле-то мы заливали!
— Разве что заливали…
— Иван Сергеич, — спросил я, — кто кого вызывал? Они нас или мы их?
— Это уже другой вопрос, — ответил директор. Он посмотрел на меня, засмеялся и повторил: — Это уже совсем другой вопрос, Мурашов.
Почему я не могу не думать?
У нашего будильника что-то со звонком не в порядке. Он звонит не подряд, а с перерывами: вякнет — помолчит, снова вякнет — будто хрюкает. Отец говорит — похоже на сверчка, а по-моему, хрюкает или квакает.
Когда отец составил для меня расписание и будильник стали заводить на половину девятого, я понял, что полчаса — это жутко большой срок.
Раньше я вставал в восемь и, полусонный, тыкался по углам — искал то носки, то учебники. Теперь, когда все собрано с вечера, даже полчаса слишком много. Теперь я встаю по своему расписанию. Я его отработал на опыте: пару раз пришел в школу раньше, пару раз опоздал, но зато сейчас ни одна минута у меня не пропадает и ни одной нет лишней.
Встаю я теперь так, как, например, сегодня.
Вот будильник хрюкнул, я подскочил и увидел, что стрелки стоят на половине девятого. Ботинки стоят у кровати, брюки разложены на стуле около кровати, и я подумал, что пять минут всегда выгадать можно.
Я отвернулся к стенке и заснул. Но заснул так, что и во сне помнил — нужно проснуться через пять минут. Я вообще умею так спать, что сам сплю, а сам в это же время думаю. Могу думать о чем хотите, но тут нужно думать о том, прошло пять минут или нет.
Когда мне показалось, что прошло, я снова проснулся и посмотрел на будильник. Прошло целых семь минут. Я подумал, что на завтрак пятнадцать минут будет жирно, и решил поспать еще три минуты для круглого счета.
Снова проснулся я уже без пятнадцати девять. Так получилось потому, что спал я не бессмысленно, а во сне прибавлял себе лишние минуты и рассчитал, что можно не умываться и не завтракать.
Если часы показывают без пятнадцати девять, то больше одной минуты спать уже нельзя.
Так я и сделал: проспал ровно одну минуту и встал без четырнадцати девять.
За четыре минуты я успел одеться, выпить стакан молока, завести будильник и положить его на Людкину кровать ей под самое ухо. Она этого очень не любит и называет дурацкой шуткой. А я считаю, что дрыхнуть целый день только потому, что она окончила кулинарные курсы, будет слишком жирно. Я вот пойду сейчас в школу, и, может быть, мне закатают двойку, а она будет спать и видеть во сне пирожные. Или своего лохматого жениха. Нет, не пройдет у нее этот номер.
И насчет сапожек мы еще посмотрим.
По дороге в школу я успел забежать за Колькой. Он живет теперь в пятиэтажном доме. У нас построили два таких дома на самом берегу залива. Колька еще прошлой осенью туда переселился. У них квартира на пятом этаже. Они все никак не могут решить, довольны этой квартирой или нет. Мать недовольна, что картошку негде хранить, зато довольна, что ванная есть, — в ней стирать удобно. Колькиному отцу на ванную наплевать: он париться любит и ходит в баню. Зато ему нравится, что не надо с дровами возиться и есть водопровод.
А Кольке на все наплевать — на ванную, на дрова и на картошку. Ему нравится на пятом этаже. У них окна выходят на залив, и все далеко видно: острова в море, все проливы, бухты, иностранные корабли, которые ползут по фарватеру. Особенно ему нравится сидеть у окна вечером.
Другие сидят телевизор смотрят, а Колька — в окно уставится. Что он там высматривает — не знаю. Я спросил его как-то:
— Ты что, моряком хочешь быть?
— Не-а…
— А кем же?
Колька молчит.
Колька вообще много не разговаривает. Я, например, если увижу, что кто-нибудь из ребят что-нибудь не так делает, сразу начинаю орать: «Эй ты, у тебя голова или морковка, соображать можешь или нет?!» Ору я всегда за дело, но на меня обижаются. Я миллион слов скажу, но ребята только ушами шлепают, а Колька скажет два слова — и его слушают.