Все слилось. Крик прохожих, рев сигнала и писк резины, сорванной с шин асфальтовым покрытием. Запах чьих-то духов, вонь выхлопных газов и вкус крови. Внутреннее, внешнее и отдаленное. Все было одной и той же долей секунды, в которой мир застыл и потом вновь завелся.
Себастьян Лабендович повернул голову и увидел перед собой капот желтого автомобиля доставки. Передний бампер и фары облепляли засохшие останки насекомых. За рулем мелькнуло испуганное лицо мужчины, который был старше Себастьяна всего на пару лет. Губы, раскрытые для крика, и растянувшаяся между ними узкая полоска слюны.
Жестяной лоб автомобиля ударил Себастьяна в плечо, вжав руку в туловище, и оторвал от земли. Подошвы ботинок, купленных в эксклюзивном бутике в «Старой пивоварне», взлетели в воздух. Себастьян еще успел ощутить, как одно ребро ломается, распространяя боль на соседние ткани.
Он отскочил от машины, пролетел два метра и упал на тротуар. Ударился головой о плитку, а где-то внутри, под твердой поверхностью черепа, зазвенела чистая, ясная мысль: «Умираю». Он услышал гул реки, текущей где-то внизу, где-то наверху и где-то рядом, и почувствовал, как окунается, окунается в нее и видит все вещи отчетливее, чем когда-либо, видит, как возвращается пешком в Пёлуново, как дает дяде деньги на выкуп двух гектаров земли у Щрубаса, видит Познань, комиссариат полиции и себя в этом комиссариате, видит зал суда и перекошенное от бешенства лицо Шимона Боруса, и вот он погружается, погружается еще глубже, чтобы не видеть его, а глубже показывается четырехместная камера, значительно более удобная, чем та, в которой десятилетия назад торчали его дедушка Ян и парикмахер Кшаклевский, видит долгие часы, проведенные на продавленном матрасе, а потом свободу, которой никогда раньше вокруг себя не наблюдал, и Майю, работающую в салоне мобильной связи, ее волосы, всегда пахнущие кокосовым шампунем, ее голос и ее веснушчатое тело, и вот он погружается глубже, чтобы стало больше голоса и тела, а глубже – коляска, школа, детская площадка за домом, но также долги, гигантские долги перед банком, на которые он не хочет смотреть, поэтому глубже, глубже, а там – смерть матери и дяди, продажа земли в Пёлуново, уплата долгов, о которых он не хочет помнить, поэтому еще глубже, туда, где свадьба дочери, двое внучат, но, кроме того, рак простаты, а сразу за ним – тьма, голоса и шум, уже навсегда, но это все потом, не сейчас, еще не сейчас.
Сейчас он открыл глаза и взглянул на склонившегося над ним парня, того самого, лицо которого за мгновение до этого, за целую жизнь до этого, мелькнуло за стеклом машины. По небу проплывали темные тучи, и первые капли дождя ударяли Себастьяна по лицу и рукам. Он выжил.
* * *
До Пёлуново было чуть больше десяти километров. Он шел пешком. В голове звенело. Казалось, в момент столкновения перед глазами пронеслась вся жизнь. Он ничего не запомнил. Боль в ребрах затрудняла дыхание. Дождь пропитывал одежду. Через первые три километра ботинки стали натирать.
Шел дальше. Миновал дом, в котором давным-давно жила любовница дяди, и место, где Казимеж заметил убегавшего парикмахера.
Думал об отце, которого никогда не видел и который стал вдруг намного более мертвым, чем прежде. Дождь усиливался. На обочине постепенно увеличивались мелкие блестящие лужи.
Шел дальше.
Думал о том, что такого нужно видеть и чего нужно бояться, чтобы за несколько месяцев до рождения своего единственного ребенка распороть себе живот кухонным ножом. Думал о том, чего нужно бояться, чтобы идиотским образом украсть полмиллиона злотых и просадить почти половину непонятно на что. Шел дальше.
Матери ничего не скажет. Только дяде. Дядя должен знать, мать – нет. Сейчас это, впрочем, неважно. Сейчас есть только сейчас. Себастьян шуршит подошвами ботинок по гравию. Справа в поле шелестят зеленые листья кукурузы. В двенадцати километрах отсюда рыжеволосый Дарек Паливода падает за школой с разбитой губой и охает, пока знакомый кулак ломает ему носовую перегородку. Его бабка, которая в 1945 году в Пёлуново вместе с братом стреляла во дворе из кривого лука по яблокам, стоит на коленях в своей квартире в Радзеюве и молится за здоровье Иоанна Павла II. На кладбище в Бычине ветер колышет высокие сорняки, окружающие могилу Яна Лабендовича. Дождь стучит по надгробиям, по крыше костела в Осенцинах и по глади пруда в Шаленках, на дне которого еще лежит немецкий люгер с выбитым номером 6795. Дождевая вода стекает по желобам. Впитывается в землю. Гонит людей с полей в дома. На Опольщине молния ударяет в гнедого коня, а в Крушвице рассекает пополам дерево, под которым Фрау Эберль проклинала с телеги еще не родившегося мальчика. На лугу в излучине Варты поблескивает скелет одного из пяти воронов, клевавших в жаркий августовский вечер в предместье Коло труп старого бездомного пса с кривыми зубами. В траве жужжат сотни маленьких жизней. На поверхности Варты появляется пузырек воздуха. Слышен плеск. Река с шумом омывает песчаные берега и опоры моста – между ними бегала ночью по щебню самая младшая и самая красивая из сестер Пызяк. Осколки гранаты, которую она всегда носила с собой и которая ее убила, глубоко засели в стене дома на Торуньской улице. Осколки других гранат перемещаются вместе с песком под ботинками живых и лежат в трухлявых гробах тех, кто уже умер. Шестидесятилетний работник электростанции, в школьные годы плюнувший на белокожего мальчика, спотыкается в Хелмце о рельсы на трассе угольной магистрали Силезия-Гдыня, ругается и медленно продолжает путь. У него снова болит сердце. Нож, пронзивший сердце Йохана Пихлера, потихоньку ржавеет в иле на дне пёлуновского канала. Ножи, пронзившие другие сердца, лежат в гаражах, овинах и водосточных колодцах, обсыхают на кухонных сушилках и режут хрустящие пшеничные батоны. Ксёндз, венчавший белого человека с отсутствующим взглядом, нарезает хрустящий пшеничный батон в доме своей младшей сестры и смотрит на Влоцлавскую улицу, стоящую в пробке. Когда-то в Коло не было никаких пробок. Когда-то у него не тряслись руки при нарезке батонов. Пуля, которая в шестидесяти километрах отсюда раздробила череп ксёндза Шимона Ваха, уже полвека тянется вверх, миллиметр за миллиметром, заточенная глубоко под корой акации, растущей у дороги между Самшице и Витово. Пули, пробившие другие черепа, засели в других деревьях, коробках и карманах разлагающихся мундиров. Медленно ползут по дну водоемов и в земле, их приводят в движение лишь корни растений и лемехи плугов.
Размытое толкает людей в окна и распластывает их дрожащие тела на железнодорожных путях. Их руки ищут таблетки и горстями кладут в рот. Пальцы крутят ручки конфорок газовых плит, а взгляд задерживается на острых предметах. Натягиваются наскоро повешенные ремни брюк. Руки отпускают рули. Руки сдавливают шеи. Пальцы касаются курков. Из глоток доносится рев, заглушаемый шумом реки. Те, кто видел размытое, говорят сами с собой на опасном пути из квартиры в магазин и дрожат в смирительных рубашках, с головами, отяжелевшими от лекарств. Топят телефоны в ваннах. Спят, как кошки. Воют.
Река, которой нет, омывает женщин и мужчин, детей и стариков, живых и мертвых. В ней плавают крики и вздохи, приказы и мольбы. Плавают стоны, пение, шепот и смех. В ней плавают дыхание Эмилии, прижавшейся к Анатолю Журавику, и голос Казимежа, бранящего неподвижную сову. Плавает пение сорокадвухлетней Зофьи Лабендович, в одиночестве готовящейся к участию в телешоу и с ужасом думающей, не слишком ли она стара для этого. А еще кашель Дойки, рассматривающей капли дождя на стекле. Плавает дыхание Себастьяна Лабендовича, увидевшего за дядиным домом Майю, которая его ждет.