Из дневника невернувшегося шныра
Боброк с раздражением смотрел на свою сияющую золотую пчелу. Пчела была молодая, полная сил и бестолковая. Она не умела спокойно сидеть в улье и заниматься своими пчелиными делами. Ночью она ползала хозяину по щеке, пока он с гневом не прижимал ее к подушке. Когда Боброк чистил зубы – пчела лезла ему в рот. Видимо, так она призывала его к разумному, доброму, вечному, но делала это как-то криво, как расшалившийся ребенок, который, пытаясь поцеловать маму, врезается ей лбом в скулу.
Сейчас пчела просто летала вокруг и гудела.
Боброк закрыл глаза. Он сидел в амуничнике на пустом ящике и боялся пошевелиться. Пока что боль дремала, таилась в теле мертвенной тяжестью, но он знал, что, если попытается подняться, она набросится на него. Пронзит колено, вгрызется в поясницу, всверлится в мозг. За что ему все это? Почему бы доброй пчелке, например, не облегчить ему боль? Но она либо не умела этого делать, либо боль нужна была для чего-то иного. В общем, пчела просто летала и гудела. То садилась на потник, то путалась в складках сохнущего вальтрапа, то опять начинала мешать.
Боброк откусывал от потрескавшихся губ маленькие кусочки кожи и проглатывал их. Он знал, что существует способ облегчить боль. Он размышлял об этом уже третий час подряд. Плоская фляжка с крышкой на цепочке. Внутри фляжки – остатки коньяка. В двойных стенках фляжки – запас псиоса. В ШНыр фляжку было не протащить. Боброк спрятал ее снаружи, в корнях ивы, росшей на краю оврага. Каждую весну овраг превращался в маленький пруд, а осенью до краев наполнялся листвой, которую сносил сюда ветер.
Боброк рывком поднялся и, закусив губу, чтобы не заорать, сделал первый шаг. Колено пронзило болью, но поясницу на сей раз пощадили. Второй шаг дался ему уже легче. Вскоре Боброк огромной взъерошенной птицей уже прыгал по проходу, выкидывая вперед легкий, копье напоминающий костыль. Он не понимал еще, куда несется, и осознал это только в парке, у перекрестка, где расходились дороги. Одна дорога вела к Зеленому лабиринту, а другая – к иве с фляжкой в корнях.
Боброк остановился. Это был момент выбора. Момент, когда он еще хоть что-то решал и мог сказать «нет». Его била сильная дрожь. Боброк бросился в Зеленый лабиринт, упал на землю, раскинув руки, и несколько минут прождал помощи. Никто его не видел. Только зависали рядом тяжелые бражники и по потрескавшимся ягодам винограда ползали осы.
– Убери это! Я не хочу! Помоги мне избавиться от этой гадости! Неужели тебе надо, чтобы я был псиосным, если я этого не хочу? – повторял Боброк как ребенок. К кому он обращался? К лабиринту? К двушке? К главной закладке? Об этом он сейчас не задумывался.
Раз за разом он повторял это, причем горячо и искренне, но помощи не получил. Страсть все равно гнала его к фляжке и к псиосу. Вроде бы пока он повторял: «Помоги!» – становилось чуть легче, но, стоило на миг замолчать, желание псиоса сразу возвращалось. Оно словно и не боялось лабиринта, поскольку обитало в самом Боброке. Боброк начал злиться. Он не любил просить сто раз. Просишь и не получаешь – это как?
Боброк был настоящим мужчиной: сказал – сделал, спросил один раз – ответили. Он никогда не задумывался, что двушка может слышать его слова не так, как слышит их он. Слышать не слова, а то, что за словами. Слова – это листья, но соки листьев в дереве. Лист можно оторвать, но сок никуда не исчезнет. Любовь двушки – как солнце, ожидающее, пока подсолнух очнется и повернет к нему свой цветок. Как постоянный ветер, дующий только в подставленные паруса. Вот и сейчас Боброк вроде бы просил – но парус-то подставлять не собирался. Он вообще особо не любил двушку, а просто желал пользоваться ее дарами. Нужен пластырь – идешь в аптеку, но на саму аптеку тебе при этом плевать. Лишь бы цены устраивали.
«Значит, помогать ты не собираешься? Ну и отлично!» – подумал Боброк и испытал даже радость, что вот он попросил, а ему отказали. Теперь он не виноват, если дальше будет что-то не то. Теперь у него руки развязаны!
Он нашарил трость, поднялся – он поднимался в два приема, будто складывал, а потом раскладывал лезвия швейцарский карманный ножик, – и злобно запрыгал к выходу из лабиринта.
– Так тебе не справиться! Уничтожь фляжку! – произнес внутри Боброка какой-то голос. Очень простой голос, не мистический, не из глубин лабиринта. Боброк даже оглянулся – таким простым и бытовым был этот совет. Его могла бы дать и Суповна.
Боброк не умел отличать свои мысли от чужих, как это делала Кавалерия. Для него все мысли, раз уж пришли к нему в голову, были его собственными. Кавалерия же отличала собственные мысли, мысли двушки и мысли болота. Мысли болота всегда сопровождались смущением. Когда Боброка колотила дрожь – это была явная атака болота.
Прыгая к иве, Боброк обманывал себя, что спешит уничтожать фляжку. Но заранее опасался, что решимости не хватит. Может, не уничтожать фляжку сразу, а занести подальше в лес, чтобы всякий раз путь к фляжке отнимал больше времени?
Если бы потребовалось определить свое отношение к фляжке двумя словами, это были бы слова: «ненависть» и «страсть». Боброк ненавидел фляжку и ненавидел себя, когда утыкался в нее лбом. В первую секунду действительно становилось легче, но очень быстро делалось хуже. Боль возвращалась, а к ней добавлялось презрение к самому себе, наваливалось отчаяние. Самое же скверное, что душа выжигалась и на время теряла способность к борьбе. И это при том, что боль никуда не исчезала. И опять ты мчался сдаваться врагу, и опять это тебя выжигало – но сил-то на сопротивление становилось все меньше!
Вот и сейчас Боброк хотел вернуться, но тело уже летело, не подчиняясь ему. В такие минуты Боброку казалось, что эльбы превратили его в растворенного! Скольких растворенных он повидал в своей жизни во время рейдов вендов и пнуйцев! Теперь же получалось, что он и сам мало чем отличается от них.
Золотая пчела металась вокруг, бестолково гудела, но опять же никакой помощи не оказывала. Видимо, считала, что он может справиться сам. Как там говорит Кавалерия: человеку не посылается испытаний, которые он не смог бы выдержать? Но Боброк-то не мог! Он боялся боли и тоски! Если бы кто знал, как тонка грань, отделяющая «могу» от «не могу» и отвагу от трусости! Тоньше волоса. Позволь себе один раз. Чуть-чуть провисни, немного уступи – и все.
Грохнули ворота пегасни, и рядом с Боброком появились Ева и Федор Морозов.
– Вы идете? – закричали они хором. – Там у седла ремень оторвали! Мы на Бинта его пытались надеть, а он надулся и…
В первый миг Боброк обрадовался, что Ева, всегда готовая вспыхнуть, теперь сияет, и так радостны ей это седло и этот вредный мерин Бинт, но тут же опять навалились тоска, боль и желание псиоса. Плевать… Седло – на помойку, Бинта – на колбасу. Никогда не восстановишь эту пегасню с протекающей крышей, никогда не поднимешь на крыло лошадей, половина из которых старые клячи!
Как только поверишь, что чего-то достиг, вознесешься и начнешь учить других – сразу в этой области больно получишь в нос. Ну, там поверишь, что ты хороший педагог – ученики сделают такое, чего не сделали бы даже голодные людоеды. И так везде и во всем. Словно кому-то важно показать тебе, что ты находишься в заблуждении относительно себя.