По всем городам, прослышав о событиях в Москве, начали бить и «убивать до смерти» ненавистных народу людей — такие везде находились. Очень часто получалось так, что местные тяглые люди уже давали взятку в 30, в 100 рублей, чтобы откупиться от сборщика податей, а прослышав о событиях в июне, начинали о своей сговорчивости жалеть и пытались получить денежки назад. Умные воеводы и приказные деньги отдавали, хотя бы частично. Много больше оказалось тех, кто дождался набата, «гили», «смуты», разорения своих дворов, избиения домочадцев, хорошо если не собственной гибели. Разумеется, на гребне «смуты» моментально выплывали личности, которым при любом политическом строе самое место было на каторге. В Устюге церковный дьячок Игнатий Яхлаков везде носил «бумагу согнутую» и говорил «во весь мир», что «пришла государева грамота с Москвы, велено в Устюге 17 дворов разграбить». Естественно, не стало дело за исполнителями, и «государев план» по разграблению дворов скоро перевыполнили процентов на 300, разграбив не 17, а 50.
При появлении стольника князя Ромодановского с двумя сотнями стрельцов Игнашка Яхлаков с другими «исполнителями государева приказа» «разбежался», и загостившийся в Устюге Ромодановский пытками и «розыском» заставил устюжан заплатить ему 600 рублей — сумму просто фантастическую для того столетия.
Но вообще-то «смута» выходила за пределы Москвы, могло получиться совсем плохо, и, судя по всему, верхушка Московского государства, его аристократия всерьез перепугались; до них, до бояр и дьяков, впервые дошло, что народ может не только «безмолвствовать» и тянуть привычную лямку, но и стать по-настоящему опасным. Что и со средним слоем служилых, и со стрельцами, и с «тяглым людом» самое разумное «жить дружно».
«Умилостивляли» народ довольно примитивно: стрельцов кормили и поили по приказу царя за казенный счет; тесть царя, Илья Милославский, несколько дней угощал в своем доме выборных людей от тяглого люда Москвы. Служилым повысили оклады, хотя с самого начала было ясно — денег для этого нет (через 14 лет они опять восстанут). «Отощавшим вконец» помещикам прирезали землю. А на место убитых и их приспешников спешно назначили других людей, слывших «добрыми».
В какой-то степени восстание заставило ускорить созыв собора для принятия законов: слишком становилось очевидно, что без кодекса законов Московия больше не может и что злоупотребления, помимо всего прочего, вызваны и дефицитом писаного права. Патриарх Никон вообще заявлял, что собор собирали «боязни ради и междуусобия от всех черных людей, а не истинные правды ради», но это уж наверняка сильнейшее преувеличение.
А дальше, в июне 1648 года, происходит еще одно деяние, о котором трудно судить однозначно: Петра Тихоновича Траханиотова захватывают возле самого Троице-Сергиева монастыря, где он надеялся спастись, водят в колодках на шее по городу и, наконец, обезглавливают. Вероятно, он этого вполне заслуживал, но трудно отказаться от мысли — правительство ведь просто выступило в роли исполнителей народного самосуда. Что, если бы 1 июня все кончилось миром и не «всколыбалася чернь на бояр», не было бы восстания 2 июня?
И еще один вопрос: ОТКУДА и КОГДА, собственно говоря, бежал Траханиотов из Москвы? Из собственного дома 2 июня, когда начался погром? Или из царского дворца, когда народ послушался царя и разошелся? Дело в том, что именно из царского дворца бежал (или был отправлен царем?) боярин Морозов, держа путь в Кириллово-Белозерский монастырь.
Если Траханиотов бежал из дома, то еще можно поверить, что его и впрямь ИСКАЛИ. И тогда получается, правда, что Траханиотова искали в то самое время, когда Морозова прятали… Но если они оба — Траханиотов и Морозов — бежали из дворца в разные монастыри, тут поведение царя получает особенно неприятный оттенок: получается, что одного из слуг, любимого, он отправляет спасаться. А другого, постылого слугу, заранее предназначает в качестве жертвы…
Царь же во время крестного хода, когда сердца подданных размягчены, обращается к народу с речью. Текст ее С. М. Соловьев передает следующим образом: «Очень я жалел, узнав о бесчинствах Плещеева и Траханиотова, сделанные моим именем, но против моей воли; на их места определены теперь люди честные и приятные народу, которые будут чинить расправу без посулов и всем одинаково, за чем я сам буду строго смотреть». Царь обещал также снижение цены на соль и уничтожение монополий. Народ бил челом на милость; царь продолжил: «Я обещал выдать вам Морозова и должен признаться, что не могу его совершенно оправдать, но не могу решиться и осудить его: это человек мне дорогой, муж сестры царицыной, и выдать его на смерть будет мне очень тяжко». При этих словах слезы покатились из глаз царя; народ закричал: «Да здравствует государь на многая лета! Да будет воля Божия и Государева!» По другим известиям, сделано было так, чтобы сам народ просил о возвращении Морозова.
Есть и еще одна версия: что Морозов сидел во дворце, под охраной царя, его брата и немцев как раз до этой идиллической сцены: пока не улеглись страсти, пока царь не вымолил ему жизнь, а потом уж бежал на Белоозеро. Какая версия верна — не знаю, но все они друг друга стоят. В любой версии — на редкость отвратительная история.
Боярин Морозов и правда скрывался в Белозерском монастыре, который царь официально определил ему как место ссылки. Царь очень заботился о том, чтобы с Борисом Ивановичем ничего худого не приключилось, и 6 августа прислал в Кириллово-Белозерский монастырь грамоту: «Ведомо нам учинилось, что у вас в Кирилловом монастыре в Успеньев день (Успенье Пресвятой Богородицы отмечается 28 августа) бывает съезд большой из многих городов всяким людям; а по нашему указу теперь у вас в Кириллове боярин наш, Борис Иванович Морозов, и как эта наша грамота к вам придет, так вы бы нашего боярина, Бориса Иваныча, оберегали бы от всего дурного, и думали бы с ним накрепко, как бережнее — тут ли ему у вас в монастыре в ту ярмарку оставаться или в какое-нибудь другое место выехать. Лучше бы ему выехать, пока у вас будет ярмарка, а как ярмарка минуется, и он бы у вас был по-прежнему в монастыре до нашего указа; и непременно бы вам боярина нашего Бориса Ивановича уберечь; а если над ним сделается что-нибудь дурное, то вам за то быть от нас в великой опале».
Но и это показалось мало царю, и он вверху и сбоку, а частично между верхних строк приписал: «И вам бы сей грамоте верить и сделать бы, и уберечь от всякого дурна, с ним поговоря против сей грамоты, до отнут бы нихто не ведал хотя и выедет куда, а естли сведают, и я сведаю, и вам быть кажненым (то есть казненными. — А. Б.), а естли убережете его, так как и мне добро тем сделаете, и я вас пожалую так, чего от зачала света такой милости не видали; а грамотку сию покажите ему, приятелю моему».
Я ничего не знаю, какие милости обрушились на Кириллово-Белозерский монастырь, но совершенно точно известно, что уже в октябре 1648 года Б. И. Морозова вернули из «ссылки».
Морозов никогда не был уже в такой чести, как до восстания 1648 года, и, судя по всему, был крайне напуган: прилагал все усилия, чтобы оставаться в тени. Но что характерно: царь продолжал к нему хорошо относиться, часто обращался за советом, и даже, когда совсем одряхлевший, измученный болезнями Морозов не мог выйти из дома, Алексей Михайлович, уже вошедший в полную силу мужчины, вовсе не нуждавшийся в наставнике, приезжал к нему и вел с бывшим дядькой долгие беседы.