Борис также отправил посла в Англию для возобновления дружбы с королевой; звали его Григорием Микулиным (Micolin).
В то время, по воле божией, во всей московской земле наступила такая дороговизна и голод, что подобного еще не приходилось описывать ни одному историку. Даже голодные времена, описанные Альбертом, аббатом Штаденским (Stadensis) и многими другими, нельзя сравнить с этим, так велик был голод и нужда во всей Московии. Так что даже матери ели своих детей; все крестьяне и поселяне (boeren en lantlieden), у которых были коровы, лошади, овцы и куры, съели их, невзирая на пост, собирали в лесах различные коренья, грибы (campernoellie, duvelsbroot) и многие другие и ели их с большой жадностью; ели также мякину, кошек и собак; и от такой пищи животы у них становились толстые, как у коров, и постигала их жалкая смерть; зимою случались с ними странные обмороки, и они в беспамятстве падали на землю. И на всех дорогах лежали люди, помершие от голода, и тела их пожирали волки и лисицы, также собаки и другие животные.
В самой Москве было не лучше; провозить хлеб на рынок надо было тайком, чтобы его не отняли силой; и были наряжены люди с телегами и санями, которые каждодневно собирали множество мертвых и свозили их в ямы, вырытые за городом в поле, и сваливали их туда, как мусор, подобно тому как здесь в деревнях опрокидывают в навозные ямы телеги с соломой и навозом, и когда эти ямы наполнялись, их покрывали землей и рыли новые; и те, что подбирали мертвых на улицах и дорогах, брали, что достоверно, много и таких, у коих душа еще не разлучилась с телом, хотя они и лежали бездыханными; их хватали за руки или за ноги, втаскивали на телегу, где они, брошенные друг на друга, лежали, как мотовила в корзине (haspelen in manden), так что поистине иные, взятые в беспамятстве и брошенные среди мертвых, скоро погибали; и никто не смел подать кому-нибудь на улице милостыню, ибо собиравшаяся толпа могла задавить того до смерти. И я сам охотно бы дал поесть молодому человеку, который сидел против нашего дома и с большой жадностью ел сено в течение четырех дней, от чего надорвался и умер, но я, опасаясь, что заметят и нападут на меня, не посмел. Утром за городом можно было видеть мертвых, одного возле кучи навоза, другого наполовину съеденного и так далее, отчего волосы становились дыбом у того, кто это видел.
Голландец Арендт Классен, долго служивший в царской аптеке и пользовавшийся почетом у тамошних вельмож, как правду рассказывал мне, что он поехал в свое поместье (lande) или деревню, и это случилось зимой, и проезжая по запустелой стране, он нашел дитя, казалось, еще живое и лежащее в снегу без памяти от холода и голода; он поднял дитя и положил в сани под шубы и медвежьи шкуры, которые там были, и, прибыв в одну деревню, где еще оставалось в живых несколько человек, он принес закутанное в шубу дитя в избу и тотчас положил на горячую печку, и когда маленькая девочка стала приходить в себя, он немного покормил и напоил ее горячим, тем, что у него было, так что она оправилась и могла немного говорить и понимать слова, то сказала, что вся семья ее умерла от голода и в живых осталась только мать. И говорила она: «Мать бродила со мною; не могла видеть, как я умираю с голоду, убежала в глухое место в кустарник и оставила меня в снегу, на дороге».
Больше ничего нельзя было узнать от нее, и так как Арендту Классену еще предстоял долгий путь, то он оставил ребенка там, в избе, и дал кое-что на его пропитание, сказав: «Я скоро ворочусь и возьму ее с собой, поберегите ее до сего времени». И когда он снова возвратился в ту деревню, то никого не нашел – все жители вымерли, и он был твердо убежден, что ребенка вместе с оставленными им припасами съели, а потом сами умерли с голоду. Кто без ужаса может слышать о том? Все это было правдиво передано Классеном и вполне достоверно; и сверх того в то время повсеместно случалось много подобного, и московиты, у которых был достаточный запас хлеба, пренебрегали этим бедствием и ставили его ни во что.
Иные, имея запасы года на три или на четыре, желали продления голода, чтобы выручить больше денег, не помышляя о том, что их тоже может постичь голод. Даже сам патриарх, глава духовенства, на которого смотрели в Москве как на вместилище святости (tempel der heyligegt), имея большой запас хлеба, объявил, что не хочет продавать зерно, за которое должны будут дать еще больше денег; и у этого человека не было ни жены, ни детей, ни родственников, никого, кому он бы мог оставить свое состояние, и так он был скуп, хотя дрожал от старости и одной ногой стоял в могиле. Столь удивительно было наказание божие; это наказание было столь велико и удивительно, что ни один человек, как бы ни был он хитроумен (ingenieux van geeste), не мог бы описать его. Ибо запасов хлеба в стране было больше, чем могли бы его съесть все жители в четыре года, и они были прожорливее, чем в сытые времена, и ели, если у них было, много более, чем обыкновенно; постоянно страшась недостачи, они беспрестанно ели и никогда не могли насытиться; у знатных господ, а также во всех монастырях и у многих богатых людей амбары были полны хлеба, часть его уже погнила от долголетнего лежания, и они не хотели продавать его; и по воле божией царь был так ослеплен, невзирая на то что он мог приказать все, что хотел, он не повелел самым строжайшим образом, чтобы каждый продавал свой хлеб. Хотя он сам каждый день раздавал милостыню из своей казны, но это не помогало.
Многие богатые крестьяне, у которых были большие запасы хлеба, зарыли его в ямы (in putten) и не осмеливались его продавать; другие же, продававшие и получавшие большие деньги, из страха что их или задушат, или обкрадут, повесились от такой заботы в своих собственных домах.
Царь Борис от доброго усердия повелевал раздавать милостыню во многих местах города Москвы, но это не помогало, а стало еще хуже, чем до того, когда ничего не раздавали: ибо для того, чтобы получить малую толику денег, все крестьяне и поселяне вместе с женами и детьми устремились в Москву из всех мест на сто пятьдесят миль вокруг, усугубляя нужду в городе (benauwende de stadt noch veel) и погибая, как погибают мухи в холодные дни; сверх того, оставляя свою землю невозделанною, они не помышляли о том, что она не может принести никакого плода; сверх того, приказные (officiers), назначенные для раздачи милостыни, были воры, каковыми все они по большей части бывают в этой стране; и сверх того, они посылали своих племянников, племянниц и других родственников в те дома, где раздавали милостыню (deelbuysen), в разодранных платьях, словно они были нищи и наги, и раздавали им деньги, а также своим потаскухам (boeren), плутам и лизоблюдам (scuymers), которые также приходили, как нищие, ничего не имеющие, а всех истинно бедствующих, страждущих и нищих давили в толпе или прогоняли дубинами и палками от дверей; и все эти бедные, калеки, слепые, которые не могли ни ходить, ни слышать, ни видеть, умирали, как скот, на улицах; если же кому-нибудь удавалось получить милостыню, то ее крали негодяи стражники, которые были приставлены смотреть за этим. И я сам видел богатых дьяков, приходивших за милостынею в нищенской одежде.
Всякий может себе представить, как шли дела. Хлеб, который в этой стране пекли, не обращая внимания на вес, было приказано выпекать определенного веса по определенной цене; тогда пекари для увеличения тяжести пекли его так, что в нем было наполовину воды, от чего стало хуже прежнего, и хотя некоторых наказали смертью, это не помогало. Голод, бедствия и ожесточение людей были слишком велики. Также рассказывали о необыкновенных кражах, совершавшихся с диковинною ловкостью на рынках, о том, что на рынках и в толпе уводили лошадей, даже у тех, которые вели их за узду, и много подобных историй. На дорогах было множество разбойников и убийц, а где их не было, там голодные волки разрывали на части людей; также повсюду тяжелые болезни и моровое поветрие. Одним словом, бедствия были несказанно велики, и божия кара была так удивительна, что ее никто надлежащим образом не мог постичь. Однако люди становились чем дальше, тем хуже, вдавались в разбой и грабежи все более, ожесточились и впали в такое коснение, какого еще никогда не было на свете; и такая дороговизна хлеба продолжалась четыре года, почти до 1605 г.