Выскользнув из расслабленных пальцев, квитанции медленно
покачиваясь поплыли вниз, чтоб лениво приземлиться на пол. Сомкнутые веки, на
изнанке которых вырисовывалось объемное изображение отцовского лица, чуть
приоткрылись – и опустились вновь. Джек легонько вздрогнул. Его сознание плыло
вниз, как эти квитанции, как листья осины в листопад.
Такова была первая фаза его отношений с отцом. Она
закончилась, когда Джек понял, что и Бекки, и братья – все старше него –
ненавидят Торранса-старшего, а мать, неприметная женщина, которая редко
говорила в полный голос и все бормотала себе под нос, терпит мужа только
потому, что ее католическое воспитание подсказывает: это твой долг. В те дни
Джеку не казалось странным, что все свои споры с детьми отец выигрывает
кулаками – так же, как не казалось странным, что любовь к отцу идет рука об
руку со страхом: Джек боялся игры в «лифт», которая в любой вечер могла
кончится тем, что он упадет и разобьется; он боялся, что грубоватый, но добрый
настрой отца по выходным вдруг сменится зычным кабаньим ревом и ударами «моей
старушки правой»; а иногда, вспомнил Джек, он боялся даже того, что во время
игры на него упадет отцовская тень. К концу этой фазы он начал замечать, что
Бретт никогда не приводит домой своих подружек, а Майк с Бекки – приятелей.
К девяти годам любовь начала скисать, как молоко – тогда
трость папаши уложила мать в больницу. С тростью он начал ходить годом раньше,
став хромым после автомобильной аварии. С тех пор он никогда с ней не
расставался – с длинной черной толстой палкой с золотым набалдашником. Тело
дремлющего Джека дернулось и съежилось от раболепного страха – оно не забыло
смертоносный свист, с которым трость рассекала воздух, и треск, когда она
тяжело врезалась в стену… или живую плоть. Мать старик избил ни за что ни про
что, внезапно и без предупреждения. Они ужинали. Трость стояла возле отцовского
стула. Был воскресный вечер, конец папиного трехдневного уик-энда. Все выходные
он, в своей неподражаемой манере, пропьянствовал. Жареный цыпленок. Бобы.
Картофельное пюре. Мать передавала блюда. Папа во главе стола дремал – или
готов был задремать – над полной до краев тарелкой. И вдруг он полностью
стряхнул сон, в глубоко посаженных, заплывших жиром глазах сверкнуло какое-то
тупое, злобное раздражение. Взгляд перескакивал с одного домочадца на другого,
на лбу вздулась жила – что всегда было плохим признаком. Большая веснушчатая
ладонь опустилась на золоченый набалдашник трости, лаская ее. Отец сказал
что-то про кофе – Джек до сего дня не сомневался, что отец сказал «кофе». Мама
открыла рот, чтобы ответить, и тут палка со свистом рассекла воздух, врезавшись
ей в лицо. Из носа брызнула кровь. Бекки завизжала. Мамины очки свалились в
жаркое. Палка взвилась вверх и снова опустилась, на этот раз она рассекла кожу
на макушке. Мама упала на пол. Покинув свое место, отец пошел вокруг стола
туда, где на ковре, оглушенная, лежала мать. Двигаясь с присущей толстякам
гротескной быстротой и проворством, он размахивал палкой. Глазки сверкали.
Когда он заговорил с женой теми же словами, какими обращался к детям во время
подобных вспышек, челюсть у него дрожала: «Ну. Ну, клянусь Господом. Сейчас ты
получишь, что заслужила. Проклятая тварь. Отродье. Ну-ка, получи свое». Палка
поднялась и опустилась еще семь раз, и только потом Бретт с Майком схватили
его, оттащили, вырвали из рук палку. Джек (Джекки-малыш, он теперь стал малышом
Джекки, вот сейчас – задремав на облепленном паутиной складном стуле, бормоча,
а топка за спиной ревела) точно знал, сколько раз отец ударил, потому что
каждое мягкое «бум!» по телу матери врезалось в его память, как выбитое на
камне зубилом. Семь «бум». Ни больше, ни меньше. Мамины очки лежали в
картофельном пюре. Одно стекло треснуло и испачкалось в жарком. Глядя на это,
не в силах поверить, они с Бекки расплакались. Бретт из коридора орал отцу, что
шевельнись тот, и он убьет его. А папа вновь и вновь повторял: «Проклятая
тварь. Проклятое отродье. Отдай трость, проклятый щенок. Дай мне ее». Бретт в
истерике размахивал палкой и приговаривал: «да, да, сейчас я тебе дам, только
шевельнись, я тебе дам и еще пару раз добавлю, ох, инадаю же я тебе». Мама,
шатаясь медленно поднялась на ноги, лицо уже распухало, раздувалось, как
перекачанная старая шина, из четырех или пяти ссадин шла кровь, и она сказала
ужасную вещь – из всего, что мать когда-либо говорила, Джек запомнил слово в
слово только это: «У кого газеты? Папа хочет посмотреть комиксы. Что, дождь еще
идет?» Потом она снова опустилась на колени, на окровавленное, распухшее лицо
свисали волосы. Майк звонил врачу, что-то бормоча в трубку. Нельзя ли приехать
немедленно? Мама. Нет, он не может сказать, в чем дело. Не по телефону. Это не
телефонный разговор. Просто «приезжайте». Доктор приехал и забрал маму в
больницу, где папа проработал всю свою взрослую жизнь. Папа, отчасти протрезвев
(а может, это была тупая хитрость, как у любого загнанного в угол зверя),
сказал врачу, что мать упала с лестницы. Кровь на скатерти… он же пытался
обтереть ее милое личико. «И что, очки пролетели через всю гостиную в столовую,
чтоб совершить посадку в жаркое с пюре?» – спросил доктор с ужасающим,
издевательским сарказмом. – «Так было дело, Марк? Я слыхал о ребятах, которые
золотыми зубами ловили радиостанции и видел мужика, который получил пулю между
глаз, но сумел выжить и рассказывал об этом, но такое для меня новость». Папа
просто потряс головой – черт его знает, должно быть, очки свалились, когда он
нес ее через столовую. Дети молчали, ошеломленные огромностью этой
хладнокровной лжи. Четыре дня спустя Бретт бросил работу на лесопилке и пошел в
армию. Джек всегда чувствовал: дело было не только во внезапной и необъяснимой
трепке, которую отец устроил за ужином, но и в том, что в больнице, держа руку
местного священника, мать подтвердила отцовскую сказочку. Исполнившись
отвращения, Бретт покинул их на милость того, что еще могло случиться. Его
убили в провинции Донг Хо в шестьдесят пятом, когда старшекурсник Джек Торранс
примкнул к активной студенческой агитации за окончание войны. На митингах,
которые посещало все больше народу, он размахивал окровавленной рубашкой брата,
но, когда говорил, перед глазами стояло не лицо Бретта, а лицо матери –
изумленное, непонимающее лицо, – и звучал ее голос: «У кого газеты?»
Через три года, когда Джеку исполнилось двенадцать, сбежал
Майк – он отправился в нью-хемпширский университет и получил немалую стипендию
Мерита. Годом позже отец умер от внезапного обширного удара, настигшего его,
когда он готовил пациента к операции. Он рухнул на пол в развевающемся,
незастегнутом белом халате и умер, наверное, еще до того, как ударился о
черно-красный казенный больничный кафель. Через три дня человек, властвовавший
над жизнью Джекки, необъяснимый белый Бог-Призрак, оказался под землей.
К надписи на плите, «Марк Энтони Торранс, любящий отец» Джек
добавил бы еще одну строчку: «Он знал, как играть в „лифт“.»
Они получили очень большую страховку. Есть люди, собирающие
страховые полисы не менее увлеченно, чем прочие – монеты или марки; к ним-то и
относился Марк Торранс. Деньги за страховку пришли как раз тогда, когда
закончились ежемесячные полицейские штрафы и счета на спиртное. Пять лет они
были богаты. Почти богаты…