Пару слов о твоем детстве. Младенцем ты часто плакал, просто заходился от рева. Встревоженные, мы с твоей мамой обратились к врачу, он задал несколько вопросов, и оказалось, что ты плачешь либо прямо перед сном, либо сразу как проснешься. То есть ты просто спал и не знал, что плачешь, как лунатик не знает, что ходит. Ты плакал от собственных снов! Боже правый! Шли годы, а ты все не говорил, и мы боялись, что ты либо немой, либо ужасно замкнутый. Свое первое слово ты произнес в четыре года. О, это семейная легенда! Ты тогда сказал не «мама» или не «папа», а «уйди!», чем чуть не разбил сердце собственной матери. Я же услышал в этом слове только вызов моему авторитету.
Ну вот, вы послушайте меня, одинокого старика, стоящего одной ногой в могиле…
Взгляну-ка на себя со стороны. Может, так лучше получится.
Вот так:
Редж всегда считал, что у Бога есть для него какое-то исключительное откровение, какая-то особая задача, поэтому держался высокомерно и не вникал в суть происходящего вокруг. Еще бы: ведь он избранник Божий! А никакой божественной задачи Редж так и не получил. Вместо этого, как-то днем в столовую, где он жевал свой бутерброд, влетела секретарша и сказала, что в школе, где учится его сын, произошла перестрелка. И вот он, наш отец двоих детей, едет через город, слушая по радио новости, которые с каждым разом становятся все хуже и хуже, и мир кружится, как во сне. Редж не пересек еще мост Лайон-гейт, а репортеры уже подсчитывают убитых. Вот отсюда-то и начался путь к его преступлению: Редж возревновал Бога к Джейсону, решил, что божественная задача, которую он так долго ждал, досталась его сыну. Сыну, добавлю, который, со слов инквизиторов из одной молодежной организации, состоял в интимной связи со своей одноклассницей. Отношения между Джейсоном и Шерил были для надменного святоши что лимонный сок для пятна на плите. Конечно, Редж тогда не сознавал, что значил для него проступок сына. Ясность приходит с годами. В тот момент Редж просто злился на небеса и на Бога, хотя и сам не знал почему. Поэтому, примчавшись домой, он не замедлил истолковать сыновнюю отвагу как трусливый, греховный поступок. Пары минут хватило ему на то, чтобы вынести приговор и отвергнуть собственного сына.
Когда жена Реджа, услышав эти слова, превратила его в калеку, с потрясающей силой ударив лампой по колену, Редж растерялся. Он не понимал, почему мир вдруг восстал против него. На самом-то деле все было иначе: Редж уже давно не принадлежал этому миру. Его изгнали из собственного дома, где, как Редж сам понимал, он уже был не хозяин. В больнице его не навещал никто, кроме старшего сына, — кто пойдет навещать такого негодяя? Разве что раз в неделю из Агасси приезжала сестра — сварливая и нудная баба, требовавшая денег за потраченный на дорогу бензин и выговаривавшая Реджу, что ему никто не присылает цветов: в палате стояли только завядшие гладиолусы в пожелтевшей воде.
Выписавшись из больницы, Редж переехал на новую квартиру, выкупив ее у зятя своего начальника. Он вернулся на работу, где ему никто не радовался. Были соболезнования и поздравления с тем, что Джейсона оправдали, но сотрудники Реджа знали — он оставил семью и живет один. И все это как-то связано с его гордостью и ничтожностью.
Ничтожество
Как-то раз, ухаживая за своей будущей женой, Редж решил приодеться и отправился в дешевый магазин, где раньше продавали еду и кухонную утварь, а теперь — все больше старые, изъеденные молью обноски. И вот он там находит новехонькие ботинки — ненадеванные, черные, по размеру, и всего-то за доллар сорок девять. Хо-хо! Он так гордился своими новыми ботинками, что прямо в них и пошел на улицу, в дождь, на свидание с девушкой, у которой заканчивалась смена в пончичной. Редж заходит в пончичную, видит девушку, чью молочно-белую кожу не портил даже желтый свет флуоресцентных ламп, она надевает кофту поверх своей формы, смотрит на него и восклицает: «Ой, что это у тебя с ногами?!» На ногах у Реджа — мотки размокшей бумаги. Оказывается, он купил погребальные ботинки — в них хоронят, а не ходят. Мелочность и ничтожность!
Твоя мать
Формально она жива, но уже ничего не соображает. Слишком далеко зашло алкогольное слабоумие, да и пропитая печень на последнем издыхании. И опять я во всем виноват: мне нравилось, что она пила. Пьяной она становилась дружелюбной и покладистой, из глаз пропадал немой укор. Пьяной она производила впечатление королевы, увенчанной короной из звезд; казалось, жизнь полностью ее устраивает и она гордо едет через годы на белом коне. Этот пьяный вид отпускал мне грех медленного разрушения некогда хорошенькой девушки, которая всегда оставляла для меня два кремовых бостонских пончика, бесстыдно любила смотреть цветной телевизор и (как тяжело об этом писать!) казалась настолько духовной, что я даже не хотел ей проповедовать. Она могла выйти за любого, а выбрала Реджа Клосена. Почему? Наверное, думала, будто я тоже духовный человек. Не знаю, когда на нее снизошло, что я такой же, как и все. Просто говорил старомодными словами и понабрался религиозных идей от умерших предков. Наверное, тогда же, когда она запила — сразу после твоего рождения и операции по удалению матки. Какой, должно быть, удар — сознавать, что твой муж — религиозный лицемер. И я не вмешался в ее пьянство — это мой позор. А сейчас ее жизнь фактически кончена. Дважды в месяц я хожу к ней в дом престарелых, на бульвар Маунт-сеймур. Когда пришел в первый раз, долго стоял в нерешительности, не зная, заходить ли к ней: я был уверен, что она швырнет в меня капельницу или закатит истерику, как Элизабет Тейлор в фильме «Внезапно прошлым летом». А вместо этого она улыбнулась и сказала, что припасла мне пару пончиков. Она все повторяла и повторяла эти слова, и это было самым тяжелым наказанием за всю мою жизнь.
Кент
Со смертью Кента я узнал, как велико бывает желание покинуть эту бренную землю. Я возился в приемной с застрявшей в факсе бумагой. Секретарша сказала: мне звонят. Я раздраженно рявкнул, что не могу подойти — не видно разве, я делом занят — и надо переключить телефон на громкоговоритель. Вот тогда-то мать Барб мне все и рассказала. Я покачнулся, упал на колени, увидел вспышку света и металлические, блестящие, как пули, звездолеты, приближающиеся к солнцу. Как я хотел дойти до них, забраться внутрь, улететь и навсегда оставить все позади. А потом мир вернулся, видение — единственное в жизни видение — растворилось, не облегчив моего состояние ни на йоту. Кому нужно такое видение? И что осталось в моей жизни? На похоронах ни ты, ни твоя мать даже не подошли ко мне. Впрочем, я вас не виню. Мои родственники, кто еще живет в Агасси, — настоящие дворовые псы. А в прошлом году ты пропал, и у меня остались только близнецы — оба, надо сказать, вылитый ты. Барб общается со мной нехотя и (я не дурак) только из дружбы к Хэттер. Хэттер — замечательная женщина; тебе так повезло, что ты ее встретил. У ней огромное сердце, будто Гуверская плотина, а душа — чистая, как кубики льда.
Эк я нюни-то распустил. Хватит! Я не ищу эффектных слов, и я не пьян. Но изливать свои чувства на бумаге — значит принижать их. Бумага хорошо хранит только то, что может отнять моль, ржа или вор. Никогда не записывай сокровенных мыслей. Даже вслух их не произноси.