Машина проезжает мимо компании старшеклассников. То, как они одеты, кажется Карен странным, но притягивающим. Будь ее воля, она с удовольствием поносила бы вещи, сшитые по современной молодежной моде.
– Пэмми меня тоже как-то спрашивала об этом. Знаешь, что я ей тогда ответила? «Представь, что ты прошла миллион миль… на высоких каблуках». Кажется, она поняла, что я имела в виду.
– Карен, ты мне зубы не заговаривай. Чушь все это. Такого я и сам тебе наговорить бы мог. Речь о другом, и ты это прекрасно понимаешь. Как… как оно ощущается? Ведь – семнадцать лет! Давай, раскалывайся, а если будешь играть в молчанку, то я устрою тебе часовую лекцию на тему, разумеется, падения Берлинской стены и появления СПИДа.
Только Гамильтон смеет говорить с Карен таким тоном. Жлоб. Ему всегда удавалось перейти ту границу, за которую она старалась никого не пускать. И за это он ей всегда нравился. Нравится и сейчас.
– Ну ладно, Гамильтон. Только по секрету, как засранец засранцу, договорились?
Джип уже на шоссе, уходящем на запад, к заливу Хорсшу. День бледнеет, оставаясь ясным и холодным. Океан где-то под ними – плоская синевато-стального цвета наковальня.
– Ну так вот, Гамильтон. Слушай меня внимательно. В современных людях я вижу какую-то жесткость. Раньше мы могли позволить себе подурачиться, просто убить какое-то время. Сейчас – нет. Жизнь стала слишком уж серьезной. Хотя, может быть, все дело в том, что я в этом новом времени общаюсь в основном с вами, старпёрами.
Она поднимает руку и начинает грызть ноготь. Похоже, это занятие требует от нее немалых усилий.
– У меня ощущение, что ни у кого даже хобби никаких не осталось. По крайней мере, я что-то не замечала. И мужья, и жены работают. Детей гонят, как стадо на ферму – в школу на весь день. Потом они зависают у телевизоров или у своих компьютеров. Ни у кого нет возможности позволить себе такую роскошь – побыть наедине с собой. И при этом люди еще и разобщены. Работа, еще работа, потом домой – и что? Залезаешь в Интернет, ползаешь там по всяким сайтам, ну, письмишко кому-нибудь настучишь да по и-мейлу скинешь. Нет бы в конверт и по почте, или позвонить, или сходить в гости. Люди работают, смотрят «ящик» и спят. Я серьезно. Вся жизнь посвящена одному: работать, работать, работать (что значит – покупать, покупать, покупать)… мчаться сломя голову… потерять работу… залезть в сеть… изучать программирование… добиваться выгодных контрактов. Я все это вот к чему: спроси меня семнадцать лет назад, каким я себе вижу будущее, – такое я вряд ли смогла бы предположить. Люди измотаны и злы, они помешались на деньгах, а будущее – в лучшем случае оно им безразлично.
Она переводит дыхание и продолжает говорить:
– Ты спрашиваешь, как я себя здесь ощущаю? Я чувствую себя ленивой. Заторможенной. Старомодной. Еще я побаиваюсь всех этих машинок. Наверное, это глупо, но я боюсь. И я не до конца уверена в том, что мне здесь нравится.
От внимания Карен не ускользает, как сжимаются зубы Гамильтона.
– Я понимаю, ты хотел бы услышать восторги по поводу того, как здесь все хорошо. Но – извини. Не могу я врать. Мне абсолютно ясно, что становиться именно таким миру было вовсе не обязательно.
Они проезжают развилки, с которых шоссе уводят на Сайпрес, на Вестмаунт, на Коулфилд. С заднего сиденья доносится кашель Пэм. Звук получается такой смачный – словно шлепаются друг о друга два толстых бифштекса. Гамильтон замечает это и спешит высказаться:
– Слушай, Пэм, положи то, что у тебя так хлопает, в мешок. Глядишь, и будет что на ужин поджарить.
– Очень смешно.
Снова горы и океан.
– Мне кажется, я тебя понимаю, – говорит Гамильтон. – Если брать мир в целом, то нельзя не признать, что жить сейчас, в наше время, неплохо. Но стоит присмотреться к «темной стороне», как становится очевидно, что выбора-то никакого у нас нет. Раньше всегда была какая-то богема, творческий андерграунд, куда можно было уйти, если выяснялось, что мэйнстрим – не для тебя. Ну, или там преступный мир, или религия, наконец. А сейчас – ничего, одна система, все остальное куда-то подевалось. И людям остается выбирать между системой и… и смертью, получается. И ничего не поделать, из этого круга не вырвешься.
Трубы целлюлозного комбината «Хоу Саунд» лакируют часть небосвода пепельно-белым дымом. Гамильтон спрашивает:
– А что ты можешь сказать о тех, кого ты давно знаешь? Ну, о нас – Ричарде, Венди, Пэм, обо мне? Что в нас изменилось, что ты сразу заметила?
– Ты имеешь в виду только друзей и родных?
– Да.
Карен предпочитает не договаривать всей правды:
– Знаешь, получается ведь как никто на самом-то деле не изменился за эти семнадцать лет. Все стали только более полными, усовершенствованными версиями самих себя. Мама, например, – она… это… властная, как и раньше. Отец – он хороший, но себе на уме. Ричард все так же серьезен и мил, и очень старателен. Ты, как и раньше, – дубина неотесанная. Пэм – так же по-тихому обворожительна. Лайнус все летит на свой Марс. Венди, может, конечно, и уважаемый врач, и еще кто угодно, но в глубине души она по-прежнему отличница, вовремя сдающая домашние задания. Все стали… да, стали больше похожими на самих себя.
Под гул мотора они смотрят на горы и город.
– Помните, как мы покупали фотоаппарат в «Future Shop»?
[17]
– спрашивает Карен; ее спутники кивают. – Видели, по каким категориям там делятся вещи? «Имитаторы», «Производство», «Игры». Да что же это за мир получается? И еще – скажите мне, что случилось со временем? Ни у кого больше нет времени. Что за хреновина такая? Черт знает что! Все, настроение испортилось.
Карен приоткрывает окно машины, в салон проникает слабый сероводородный запах, который ветерок несет от целлюлозного комбината. Карен прячется за темными стеклами очков. Она не говорит Гамильтону, что, по ее мнению, в тридцать четыре года можно быть и повзрослее. А они – в лучшем случае – просто замкнуты, разобщены и лишены внутреннего стержня, чего-то, что могло бы придать их жизни смысл.
Гамильтон снова заводит разговор:
– А что ты скажешь о дочери, о Меган?
Карен улыбается:
– Согласись: правда, клевая девчонка? С характером. Уверенная в себе какая. Я и представить себе не в состоянии, чтобы в ее годы быть такой цельной. -Пауза. – Хотя смешно, мне самой-то, считай, семнадцать. Может быть, и я смогу стать такой же крутой, как она.
– Скорее тебе повзрослеть придется. И очень быстро, – зевая, говорит с заднего сиденья Пэм. – Люди от тебя знаешь чего ждут? Особой мудрости. Для них тебе не семнадцать, а тысяча лет.
И это правда. Люди полагают, что Карен дано воспринимать не только цвета, запахи и звуки, но и что-то еще, что-то величественное и совершенное, куда как более значимое, чем те же цвета. Что саму ее разочаровывает, так это то, что она ведь действительно что-то видела, но это что-то глубоко от нее спрятано и недостижимо.