За рабочими присматривал бородатый бригадир, который редко разговаривал и никогда не улыбался. По пятницам, когда он уходил в мечеть с такке на голове и четками в руке, рабочие открывали окна и высовывались в надежде приметить проституток. Увидеть им удавалось немного, так как занавески в борделе почти все время были задернуты. Но они не сдавались, стремясь хоть краем глаза ухватить изгиб бедра или обнаженную ляжку. Они усмехались, хвастаясь друг перед другом тем или иным соблазнительным наблюдением, пыль, покрывавшая их с ног до головы, наделяла их морщинами и серебрила волосы, отчего они не то чтобы выглядели стариками, но становились какими-то призраками, застрявшими между двумя мирами. Женщины из дома напротив в основном оставались равнодушны, но порой кто-нибудь из них, то ли из любопытства, то ли от жалости, внезапно возникал у окна, опирался на подоконник так, чтобы видна была грудь, и тихо курил, пока сигарета не прогорала совсем.
Несколько рабочих были с хорошими голосами и с удовольствием пели, постоянно меняя солиста. В мире, который они не очень понимали и в котором не могли найти своего места, только музыкой можно было наслаждаться совершенно бесплатно. Так что пели они много и страстно. На курдском, турецком, арабском, фарси, пушту, грузинском, черкесском и белуджском они выводили серенады женщинам, чьи фигуры виднелись в окнах, чьи силуэты скрывались в тайне – скорее тени, чем тела.
Как-то раз, тронутая красотой одного из голосов, Лейла, всегда державшая занавески плотно задернутыми, раздвинула их и поглядела на мебельную мастерскую. Она увидела молодого человека, который, выводя самую грустную балладу, какую ей доводилось слышать, о сбежавших возлюбленных, что потерялись во время наводнения, пристально смотрел прямо на нее. У певца были миндалевидные глаза цвета вороненого железа, выступающий и явно расщепленный подбородок. Лейлу особенно поразила нежность его взгляда. И в этом взгляде не было ни тени похоти. Он улыбнулся ей, обнажив ряд идеальных белых зубов, и она, сама того не желая, улыбнулась в ответ. Город не уставал удивлять ее – самые невинные моменты подкарауливали в невероятно мрачных местах, моменты настолько призрачные, что едва она успевала отметить их чистоту, как они уже пролетали мимо.
– Как тебя зовут? – спросил он, пытаясь перекричать ветер.
Она ответила.
– А тебя?
– Меня? У меня пока нет имени.
– Имя есть у всех.
– Что ж, верно… но свое я не люблю. Так что пока называй меня Хич – Ничто.
Когда в следующую пятницу Лейла снова выглянула в окно, молодого человека уже не было в мастерской. Не было его и спустя неделю. И она предположила, что он ушел навсегда, этот незнакомец, состоявший из головы и половины торса в обрамлении окна, словно картина из другого века или продукт чужого воображения.
Впрочем, Стамбул не уставал поражать Лейлу. Ровно через год она снова встретила незнакомца – совершенно случайно. Правда, на этот раз Ничто оказался женщиной.
К тому моменту Гадкая Ма начала отправлять ее к своим самым уважаемым клиентам. Хотя бордель был разрешен государством и все операции, производимые в нем, были легальными, то, что происходило за его стенами, под лицензию не подпадало, а потому не облагалось никакими налогами. Ввязываясь в такие дела, Гадкая Ма серьезно рисковала, но прибыль была значительной. Если бы ее поймали, ей грозило бы уголовное преследование и, возможно, тюремный срок. Однако она доверяла Лейле, зная, что, даже если ее схватят, она не расскажет полиции, на кого работает.
– Ты ведь молчунья, верно? Умничка!
Однажды полиция устроила рейд в нескольких десятках ночных клубов, баров и кафе по обе стороны Босфора, где разрешена продажа выпивки навынос, и арестовала множество несовершеннолетних, наркоманов и работников секс-индустрии. Лейла оказалась в камере вместе с высокой, хорошо сложенной женщиной, которая, представившись именем Налан, уселась в углу и принялась рассеянно напевать себе под нос и выстукивать по стене какой-то ритм своими длинными ногтями.
Наверное, Лейла ни за что не узнала бы ее, если бы не эта знакомая песня – та самая баллада. Ей стало очень любопытно, и она принялась присматриваться к женщине – отметила ее яркие и добрые карие глаза, квадратный расщепленный подбородок.
– Ничто? – пораженно ахнув, спросила Лейла. – Ты помнишь меня?
Женщина склонила голову набок, и на мгновение выражение ее лица стало совершенно нечитаемым. Затем ее лицо озарила обворожительная улыбка, она подскочила, чуть было не ударившись головой о низкий потолок:
– Ты та девушка из борделя! Что ты здесь делаешь?
Той ночью в участке ни одна из них не смогла заснуть на матрасе с грязными пятнами – они говорили сначала во тьме, а потом в предрассветных сумерках, не давая друг другу скучать. Налан объяснила, что тогда, в момент их первой встречи, она лишь временно работала в мебельной мастерской, копила деньги на операцию по перемене пола, которая оказалась намного тяжелее и дороже, чем она ожидала, а ее пластический хирург – полным козлом. Но она старалась не жаловаться или хотя бы жаловаться не так сильно, потому что – черт возьми! – она стремилась пройти через все это. Всю жизнь ей приходилось мучиться в теле, которое было столь же незнакомым, как слово из чужого языка. Она родилась в зажиточной семье фермеров и овцеводов в Центральной Анатолии, однако ей пришлось приехать в этот город, чтобы исправить ошибку, так беззастенчиво совершенную Всемогущим Богом.
Утром, несмотря на боль в спине от сидения ночь напролет и тяжесть в ногах – они теперь казались прямо-таки бревнами, – Лейла чувствовала себя так, словно с души свалился какой-то груз, – она совершенно забыла ощущение легкости, которое теперь наполняло все ее существо.
Как только их выпустили, женщины отправились в буречную – обеим срочно требовался чай. Одна чашка чая превратилась в целую вереницу. С тех пор они все время держали связь, регулярно встречаясь в этой буречной. Даже будучи порознь, они понимали, что им всегда есть о чем поговорить, поэтому начали переписываться. Налан часто отправляла Лейле открытки с корявыми надписями, сделанными шариковой ручкой, со множеством орфографических ошибок, зато Лейла предпочитала бумагу для записей и перьевую ручку – ее почерк всегда оставался четким и аккуратным, как много лет назад ее научили в ванской школе.
Порой она откладывала ручку и вспоминала о тете Бинназ, о том, какой ужас та испытывала перед алфавитом. Несколько раз Лейла писала домой, но ни разу не получила ответа. Она задавалась вопросом, что они делают с ее письмами: держат в каком-нибудь ящике, подальше от любопытных глаз или сразу же рвут? Может, почтальон отсылает их назад? И если да, то куда? Наверняка есть какое-то место, некий загадочный адрес для писем, которые никто не ждет и даже не читает.
Налан жила в сырой квартире в цокольном этаже на Казанджи-Йокушу, неподалеку от площади Таксим, там были косые половицы, кривые оконные рамы и неровные стены. Квартира была обустроена до того странно, что, видимо, автором ее был какой-то обколотый архитектор. Жила она там с четырьмя другими женщинами-транссексуалками и двумя черепашками – Тутти и Фрутти, – различать которых удавалось только ей самой. Во время сильного дождя каждый раз создавалось ощущение, что трубы лопнут, а туалеты затопит, но, к счастью, как отмечала Налан, Тутти и Фрутти прекрасно плавали.