Но нет, веки Агабаджи дрожат, словно она силится их открыть и не может. Левая рука медленно тянется к шее, проводит по ней сначала осторожно, потом сильнее. Агабаджи вздрагивает всем телом, издает сдавленный крик и, открыв глаза, резко садится. Она оглядывает невидящим взглядом сарай с дрожащими по стенам тенями от фонаря, меня, перевернутый ящик и обрывки веревки, а потом начинает плакать. Пусть, думаю я, обессилено опускаясь рядом, не буду ее пока утешать, теперь ее очередь поплакать, я вон сколько слез из-за нее сегодня пролила.
Мы сидим друг против друга. Я пытаюсь осмыслить, что спасла Агабаджи жизнь, и еще – что она едва не покончила с собой. За такой грех двери рая теперь закрыты для нее, ведь сказано в Коране, что жизнь человеческая бесценна, и когда нам уйти в мир иной, решает только Аллах. Как она могла решиться на такое? Пытаюсь вспомнить случаи самоубийств в нашем селе и не могу. Ай, до какого отчаяния надо дойти, чтобы накинуть веревку на шею и оттолкнуть ящик!
– Зачем ты это сделала? – хрипит Агабаджи и начинает трястись от холода.
Наверное, она имеет в виду, зачем я спасла ей жизнь. Но на такие вопросы отвечать как-то не принято.
Я снимаю платок и набрасываю ей на плечи, но, конечно, этого мало. Рубашка Агабаджи мокрая насквозь, с волос стекает вода. Стараясь не смотреть на жуткий след на ее шее, я успокаивающе глажу Агабаджи по голове, сжимаю ледяные руки, пытаясь их согреть, и говорю, что надо идти в дом, переодеться в сухое и лечь под одеяло.
Агабаджи послушно поднимается, тяжело опираясь на мое плечо, и мы медленно идем к дому в темноте теплой летней ночи. Она молчит, видимо, говорить ей очень больно, и та фраза была единственной, на которую она оказалась способна. Едва мы заходим в прихожую, я слышу многоголосие детских плачей: надрывается Рамадан, ему вторит Аниса, у которой от голода прорезался голос, а бедный Джаббарик рыдает и громко меня зовет, стоя в пустом коридоре в обмоченной рубашонке. Меня охватывает злость на Расиму-апа, которая продолжает спать, хотя должна бы услышать плач и выйти узнать, что стряслось. Я прислоняю Агабаджи к стене, по которой она тут же сползает на пол, хватаю Джаббара, целую залитое слезами личико, говорю, что мама вернулась и ему больше нечего бояться. На младших сил уже не хватает. Я открываю дверь к Расиме-апа и кричу, что случилось несчастье.
Едва тетка Джамалутдина, заспанная и растрепанная, появляется на пороге, дальнейшее перестает меня интересовать. Я устала, ужасно устала. Пусть Расима-апа суетится вокруг Агабаджи, призывая Аллаха в свидетели, что она была ей заместо матери, – я свое дело уже сделала. Надо бы покормить Рамадана, но не могу. Поэтому просто беру его с собой в кровать, с другой стороны укладываю Джаббара и, обхватив живот с притихшим внутри малышом, взываю к Всевышнему: «Прошу, Аллах Всемилостивый и Справедливый, сохрани жизнь ребенку в моем чреве!..» А потом все пропадает, поглощенное мгновенным, похожим на обморок, сном.
На следующий день вернулись наши мужчины. Джамалутдин, услышав от Расимы-апа о том, что произошло, никак не мог поверить, пока наконец сам не пошел к Агабаджи. Он и минуты у нее не пробыл, вышел с искаженным от гнева лицом, после чего запретил Загиду заходить на женскую половину, а сам отправился к отцу Агабаджи, и вот сегодня тот пришел забрать свою дочь домой. Он сидит в гостевой зале, суровый и молчаливый, и ждет, отказавшись от угощения, которое принесла ему Расима-апа.
Агабаджи собирает вещи. Джамалутдин разрешил ей забрать одежду и украшения, которые были подарены к свадьбе и куплены за годы брака. Дочери – все четыре – остаются в нашем доме, Агабаджи не будет позволено навещать их, пока они не станут совершеннолетними и сами не захотят ее увидеть. С этого момента она считается разведенной, и может через какое-то время вновь выйти замуж, если, конечно, кто-то возьмет ее после попытки самоубийства и такого позора.
С того момента, как я вытащила Агабаджи из петли, с ней никто, кроме меня, не разговаривал. Расима-апа, отведя душу руганью вперемешку с воззваниями к Аллаху, оттащила Агабаджи в комнату для омовений, кинула ей сухую одежду и с тех пор к ней не приближалась, даже стакан воды не принесла, и детям запретила в ее комнату входить. На меня запрет не распространился, поэтому на следующее утро я пошла к Агабаджи. Она лежала, подогнув колени к животу, и смотрела перед собой. Я обняла ее и заплакала, уткнувшись ей в плечо. Агабаджи никак не реагировала. Но она была жива, и это было важнее всего. Я не простила бы себе, если бы не смогла спасти ее, так и ходила бы с этим всю оставшуюся жизнь. Мы не разговаривали, ни словечком не перекинулись, наверное, она не могла говорить из-за травмы горла. Я все ждала, что Агабаджи спросит про Анису, но она не спросила. Может, это и хорошо, потому что в тот момент я не знала, что ответить – боялась, девочка умрет без молока, а воду пить она отказывалась.
Но Расима-апа сбегала через дорогу к соседке, которая на днях разрешилась мальчиком, и взяла у нее немного грудного молока. Соседка сказала, пусть Расима-апа приходит сколько нужно, молока на двоих хватит. Вот так она спасла Анисе жизнь, а я, получается, спасла жизнь Анисиной матери, хоть и никчемная она оказалась, эта Агабаджи, и вряд ли Аниса, когда вырастет, будет считать ее матерью.
Джамалутдин ужасно разозлился, когда узнал, что именно я сделала, чтобы вытащить Агабаджи с того света. Он отругал меня за то, что я одна стала искать Агабаджи, вместо того, чтоб разбудить Расиму-апа, а еще больше – за то, что произошло в сарае.
– Ты понимаешь, что рисковала ребенком? – гневно говорил Джамалутдин, расхаживая по комнате, пока я стояла перед ним, опустив голову, признавая его правоту и свою вину. – А если бы он вышел прежде времени? И ты бы после этого не могла уже понести? Где была твоя голова, Салихат? Молчи! Я знаю, что хочешь сказать. Увидела Агабаджи в петле, а дальше уже ни о чем не думала, так? Но твой долг, как матери и жены, был – думать сначала о себе и ребенке внутри. Единственное, что тебе следовало сделать, это позвать на помощь.
– Но к тому времени она бы умерла…
– Значит, на то была бы воля Аллаха! Все равно жизнь Агабаджи кончена, – помолчав, уже спокойнее добавил Джамалутдин. – Родители не выдержат такого позора. Ведь ее мать, говорят, и без того при смерти. А отец, если ему не все равно, что с дочерью станет, ушлет ее к родственникам в дальний район. За ворота ей теперь выходить нельзя, люди в лицо плевать станут, а то и камнями закидают.
– Она ведь не виновата. – Я подняла на мужа умоляющий взгляд. – Разум у нее повредился от страха, что Загид прибьет за девочку. Прошу, поговори с ее отцом, пусть будет милосерден!
– Салихат, – Джамалутдин покачал головой, – пока беременная, ты не можешь брать в руки Коран, так я буду тебе читать суры, которые ты, наверное, позабыла. Самоубийство – тягчайший из грехов после прелюбодеяния. Истинный мусульманин, какие бы испытания ни были ему уготовлены, не должен впадать в уныние и допускать мыслей об убиении себя, а тем более осуществлять их. Аллах не знает снисхождения к грешнику, если только грешник не раскаялся искренне в содеянном. Тогда грех с него снимается и он начинает жизнь с чистого листа. Я надеюсь, Агабаджи осознает все и постарается искупить свою вину. Если так, она будет прощена и родителями, и остальными родственниками, ибо сам Всевышний ее простит. Но, прежде чем так станет, люди, нетерпимые к чужим грехам, могут совершить над ней самосуд, под предлогом, что хотели избавить Агабаджи от более сурового наказания в аду, которое неминуемо ждало бы ее там, если бы она избежала наказания в этой, земной, жизни. А на деле они сделают это не из сострадания, а из желания не допускать ее до своих незамужних дочерей, а тем более – до сыновей, ищущих себе жен. Кто из отцов хочет, чтобы грешница, к тому же не способная рожать сыновей, переступила порог их дома как подружка дочери или невеста сына? Я уважаю жителей нашего села, Салихат, не сомневаюсь в их добродетели и мудрости, но все же, когда я пришел сегодня к отцу Агабаджи, первое, о чем попросил – отослать ее из нашей долины. И думаю, он сделает так, если не желает увидеть свою дочь мертвой в один из дней.