После завтрака Джамалутдин уехал, а я, закончив убирать в комнатах, взяла две большие корзины и пошла в сад. Третий день подряд я собираю абрикосы, стараясь делать это до полуденного зноя. Хоть я и в тени от веток, солнце все равно пробирается через платок и платье, так что в глазах темнеет. Постоянно приходится держать голову поднятой, высматривая спелые плоды. Недозрелые абрикосы рвать нельзя. Расима-апа осматривает каждый и, если находит с зеленым боком, откладывает в отдельную миску. Чем больше в этой миске плодов, тем больше мне достанется.
Кажется, сбор фруктов никогда не закончится. Не успеваю я обобрать со всех деревьев спелые абрикосы, как уже дозревают те, которые я накануне оставила зелеными, и приходится все начинать сначала. А ведь в саду еще груши и инжир, скоро придет их черед. Но из всех домашних обязанностей эта, пожалуй, самая приятная. Я совсем одна, мне никто не мешает, а вокруг пахнет нагретой землей и спелыми абрикосами. Абрикосовый сок стекает по моим пальцам, привлекая ос. Щеки тоже липкие. Я утираю пот с лица, который смешивается со сладким соком, оставляя на коже пахучую пленку. Мои движения машинальны, если бы не необходимость спускаться по расшатанной стремянке и передвигать ее на новое место, я бы, пожалуй, задремала от такой монотонной работы.
– Салихат-апа!
Вздрагиваю от неожиданности, едва не упав с лестницы, но в последний момент успеваю за нее ухватиться, при этом горсть абрикосов шлепается на землю. Перевожу дыхание, крепче вцепляюсь в стремянку и только тогда смотрю вниз. Под деревом, задрав голову, стоит Мустафа.
– Чего тебе? – сердито говорю ему.
Из-за этого мальчишки я могла сейчас лежать внизу, рядом с теми лопнувшими плодами.
– Пришел спросить, не надо ли помочь. Простите, если напугал.
– Ничего, – говорю уже мягче. – Тебя Расима-апа послала?
– Нет. Сегодня мулла отменил занятия, а отец и брат уехали.
– А уроки тебе не надо делать? Или суры учить?
– Я уже занимался с утра, и потом еще буду. Вы скажите, что нужно, я сделаю.
Осторожно спускаюсь на землю. Обе корзины полнехоньки, можно немного отдохнуть, только так, чтобы Расима-апа не увидела. Вдвоем с Мустафой мы переносим корзины в тень навеса, где позже предстоит отделять мякоть от косточек и раскладывать все это на листах фанеры, чтобы хорошенько просушилось. Эту работу Расима-апа поручает не только мне, но и Агабаджи, ведь та будет сидеть в тени да знай себе вынимать косточки. И все равно Агабаджи начнет жаловаться на плохое самочувствие, так что в конце концов Расима-апа отправит ее обратно в дом, так уже было не раз и не два.
Мы ползаем под деревьями и собираем паданцы, которые пойдут на начинку для сладких пирожков. Потом садимся под старым деревом, так, чтобы за его широким стволом нас не было видно из дома. Я распустила платок и обмахиваюсь его краем, а Мустафа закатал рукава белой рубашки и снял резиновые шлепанцы. У него всегда строгое, задумчивое лицо, и он похож на Джамалутдина, в отличие от Загида, который, должно быть, пошел в мать.
Интересно, какая она была, Зехра? Тут никто не вспоминает о ней, не произносит ее имени, будто она вовсе не жила на этом свете. Иногда мне кажется, будто история с убийством Зехры – всего лишь страшная сказка, одна из тех, которыми пугают непослушных детей, и что на самом деле она умерла в родах или от какой-нибудь болезни. Словно в ответ на мои мысли Мустафа поднимает взгляд от травинки, которой щекочет свою босую ногу, и тихо говорит:
– Я скучаю по маме, Салихат-апа.
Мое сердце сжимается от жалости, но тут же начинает тревожно биться. Мне нельзя, никак нельзя говорить с Мустафой о Зехре. Если Джамалутдин узнает…
– Какая она была?
О, Аллах! Неужели это и в самом деле я спросила? Неужели мои губы вслух задали преступный вопрос? Пожалуйста, Мустафа, скажи, что не хочешь обсуждать это со мной! Сделай вид, что не слышал ничего!
– Она была хорошая. Такая же хорошая, как вы. Очень добрая и красивая. Отец ее любил.
– Но… – Слова, которые хочу сказать, застревают в моем горле. – Ведь она… если твой отец… – Я замолкаю.
– Ей не надо было убегать в город и встречаться с тем мужчиной. – Мустафа отворачивается, глядит в небо.
– Откуда знаешь? Может, совсем не так было…
– Все знают! – Его голос звучит обвинительно, как будто в том, что случилось, виновата я. – Сколько слухов ходило, только открыто никто не говорил. Отца в селе уважают и боятся.
– Я не слышала ничего, – мужественно вру, чтобы добиться от Мустафы откровенности.
– В ноябре было. Она в Махачкалу подалась тайком, когда отец уехал. А он назавтра вернулся и узнал. За ней поехал, привез. В чулане замкнул.
– И что… дальше? – От волнения мой голос прерывается.
– Больше мы ее не видели. Только ночью слышали крики из чулана. А потом все стихло. Утром чулан был пустой, дверь раскрыта. Отец что-то положил в багажник, оно было завернуто в старое одеяло, сел в машину и уехал. Я хотел побежать за ним, но Загид меня не пустил.
Мустафа отворачивается, но я вижу, как по его щекам катятся слезы – одна за другой, и стекают за ворот рубахи.
– Я стал плакать, а Расима-апа и Загид сказали, чтобы я перестал, что мама была нечестивая, и даже лучше, что ее наказали сейчас, а не в том, другом мире, ведь тогда наказание было бы куда тяжелее. Но я все равно не верил, что мама умерла, и когда отец вернулся, спросил, где она.
– А он?..
– Сказал: «Иди читать Коран», – и отвернулся. Больше я не спрашивал.
Мы сидим на горячей земле, в тени абрикоса, и слушаем звуки, доносящиеся из-за высокого забора. Вот проехала машина, потом прошли двое парней, смеясь и громко разговаривая, девушкам так нипочем нельзя. Всего в сотне метров отсюда родник, туда приходят мои подруги, и Жубаржат тоже, но я ее больше не увижу. Этот дом – тюрьма, стоит выйти за ворота, меня тут же вернут обратно и посадят в чулан, а потом придет Джамалутдин и, не слушая моих криков, завернет в старое одеяло. Если он любил Зехру и все равно сотворил с ней такое, что же тогда может случиться со мной?.. Внезапно мне становится нехорошо, голова тяжелеет, сердце молотом бухает в груди. Я вспоминаю взгляд Загида, его наглую усмешку, и недовольство Расимы-апа, и ее слова «Джамалутдину нужна другая жена»…
Я очнулась от того, что Мустафа тряс меня за плечо и испуганно повторял:
– Салихат-апа, Салихат-апа!
Я медленно поднимаюсь и, переставляя ноги, как старуха, иду в дом. Расима-апа подскакивает ко мне с порцией ругани, но я не слушаю, иду в спальню, ложусь ничком на кровать и лежу так очень долго, пока за окном не темнеет, а в комнату не входит Джамалутдин.
– Что случилось? – спрашивает он, садясь на край кровати. – Где болит?
В его голосе тревога, но разве он вот так же не волновался за Зехру, пока она не вышла за ворота в свой последний раз? Я глубже зарываюсь в подушки, не хочу его видеть, не хочу жить, пусть лучше я сразу умру, чем ждать, когда окажусь запертой в чулане.