Причина в действительности была иной, и Клемке это прекрасно понимала: слушатели курсов могли бесплатно жить только в хайме, отдельные же квартиры оплачивались за казённый счёт лишь после окончания учёбы; охотников напрасно раскошеливаться, конечно, не находилось.
— Жаль, что вам не нравятся немецкие города. Чего вам здесь не хватает?
— Вообще — нравятся, — уверенно опроверг Дмитрий Алексеевич, имевший об их облике только книжное представление. — Не нравится этот — советский по форме и социалистический по содержанию. Или наоборот: советский по содержанию. А не хватает в нём вот чего: колокольного звона и статуи всадника.
Он почему-то постоянно думал об этом.
— Какого всадника?
— Не имеет значения. Всегда находится какой: Пётр Первый, Фридрих, Чапаев…
— Есть же памятник основоположнику.
— Он, Клемке, безлошадный, — вздохнул Дмитрий Алексеевич, с содроганием припомнив чудом отвергнутый проект московского памятника Марксу на четырёх слонах и пытаясь вообразить на Красной площади бронзового конного Ленина с шашкой в правой руке и кепкой — в левой.
— Фрау Клемке.
— Голубушка, я настолько старше, что могу называть вас просто по имени.
С этими недовольными словами он пошёл прочь, сгоряча решая и в самом деле поторопиться с квартирой, чтобы избавиться и от всевидящего ока фрау Клемке, и от необходимости одалживаться у неё по мелочам, и от бестолковой суеты общежития. Его не пугало, что, добившись желанного уединения в своих четырёх стенах, он неизбежно стал бы одиноче, нежели когда бы то ни было, — затерянный в населённом немцами доме, лишённый работы, ни с кем не знающийся бирюк.
«Да отчего же — ни с кем? — опомнился он, замирая посреди тротуара. — А Маруся?»
Дело было, однако, не в амурах, не в женщинах, а в единомышленниках, до сих пор им не встреченных. В школе, где Дмитрий Алексеевич теперь учился языку, занимались обитатели трёх общежитий; в перерывах они собирались в коридоре небольшими группками, и, подходя по очереди к разным, всякий, наверно, нашёл бы себе компанию по вкусу; Свешников подходил, вступал в беседу — и убеждался, что все эти кружки одинаковы, пока на третьей неделе ученья его вдруг не привлекли необычные речи: наливая из автомата кофе, он услышал, что за спиной говорят о книгах:
—.. он пишет не об одном и том же, а — одно и то же, одно и то же. Товар идёт — и почему б ему не поставить издание на поток?
— Просто человек начал разрабатывать тему, — ответил женский голос, — написал книгу и увидел, что материала осталось ещё и на раз, и на два: не пропадать же добру.
— Видишь ли, дорогая, — в голосе мужчины послышалась улыбка, — живописец может хоть сто лет писать натюрморты с одной и тою же селёдкой, но писатель обязан всякий раз выдумывать новые продукты.
Свешников обернулся. За ним стояла средних лет пара — миниатюрная женщина с редкой светленькой чёлкой, одетая в полосатый, как тельняшка, пуловер, и мужчина с таким голым лицом, словно он только минуту назад сбрил усы.
— Извините, я нечаянно подслушал, — сказал Дмитрий Алексеевич, — но это хорошо придумано — насчёт селёдки.
— Не осетрины же.
— Второй свежести. Но не в этом суть. Это просто очень точно. Хотя из вашего правила известны исключения: можно привести в пример несколько томов, в которых автор то и дело возвращается к одному и тому же кусочку бисквита.
— Вы чересчур поднимаете планку. Тут разговор особый. Сами же сказали: исключения.
— Долгий разговор, — согласился Свешников. — Только почему ж если о гениях, то сразу — особый? Нет, я вовсе не о том, что горшки обжигают другие, а о том, что таланты всех уровней наверняка подчиняются каким-то общим законам. В принципе ведь можно разработать алгоритм человеческой гениальности.
— К счастью, я в этом ничего не понимаю. Я, знаете, был переводчиком. Как говорят — почтовой лошадью литературы. Такая фигура вам знакома? Правда, вы, как можно догадаться, всё-таки не филолог?
— Но очень к этому близко: читатель, — с удовольствием выговорил Свешников, наконец-то дождавшись случая назвать вслух свою настоящую профессию.
— Редкое у вас ремесло.
— Секрет давно утерян.
— Всё-таки, выходит, мы коллеги. Давайте знакомиться: Сергей Александров.
Свешников, как обычно, назвался полностью, отчего и к Сергею пришлось добавить Матвеевича. Спутница же того так и осталась просто Женей.
С этой парой тоже нельзя было рассчитывать на многие беседы: их курсы заканчивались через полмесяца, вслед за чем ожидались и немедленные перемены — какие, они умолчали, а он не расспрашивал, зная, что здесь не откровенничают; впрочем, было ясно, что имелся в виду переезд. Ему стало неловко — не оттого, что от него что-то скрывают, а оттого, что он знает что.
— У меня-то, — пробормотал он, — впереди полгода спокойной жизни. Честно говоря, пока не хочется строить далёкие планы. Прежде стоит набраться чужого опыта.
— Какой там опыт? — пренебрежительно махнул рукой Александров. — У каждого свои рецепты, и узнать, который лучше, не у кого: человек переезжает — и с концами. А до того лозунг у всех один, как в войну: «На запад!»
— Такая программа мне не по карману: наслышан, сколько дерут маклеры.
— Напрасно вы сводите такие вещи к деньгам.
Можно было, наверно, подумать, что Свешников прибедняется из осторожности либо хитрости: иные приезжали с деньгами, продав квартиру, машину, а то ещё и дачу; пожалуй, он одним из немногих заявился в чужую страну с неполной тысячей марок на двоих.
— В конце концов, — продолжал Александров, — откладывайте разницу между стипендией и пособием, вы же на неё не рассчитывали. Как раз расплатитесь с маклером.
— Ценный рецепт, — похвалил Дмитрий Алексеевич.
— Простите, — спохватился тот. — Я и сам не терплю прописей. Но вы заговорили о чужом опыте, и мне стало неловко уносить свой невостребованным.
— Что до меня, то я в конце концов унесу — и знаю куда.
— Вы всегда шутите так мрачно? — поинтересовалась Женя.
— Я не всегда шучу.
* * *
После тихого провинциального Рождества непосвящённому человеку трудно было ожидать той ожесточённой новогодней канонады, что, нагрянув вечером двадцать восьмого, продолжалась ещё и в январе. Напуганный бульдог вечерами не хотел выходить из дому и лишь третьего или четвёртого числа, когда хлопки и выстрелы стали одиночными, вновь начал оживляться при слове «гулять».
Захару Ильичу понравилось, как горожане готовились к празднику: уже в ноябре почти во всех домах горели по окнам электрические свечечки и звёзды, на площадях открылись базары, и прохожие задерживались у киосков с глинтвейном. Зато его неприятно удивила прыть, с какою те же самые обыватели уже на второй или третий день Святок, не дожидаясь новогодней ночи, принялись выбрасывать ёлки. В его славянском городе, он помнил, их не разбирали и через неделю, и через две после новогоднего праздника — пока те, пережив и Рождество, и Крещенье, не начинали отчаянно осыпаться, — и в комнатах всё это время стоял особенный праздничный воздух.