Последовавшие за этим события сжали сердца всем тем, кто видел Сны о Первом Апокалипсисе и знал упырей такими, какими они некогда были – ишроями и сику, кунуроями древности. Лишь анагогические колдуны оказались достаточно толстокожими, чтобы вопить от радости и ликования. Лучники-хороносцы начали поражать в воздухе свои беснующиеся цели, и квуйя один за другим стали падать на землю, превращаясь в соляные статуи и разбиваясь о парапеты Первого Подступа или же рассыпаясь искрящейся солью по всей протяжённости Тракта. Колдуны-упыри возопили свои нечеловеческие песнопения, сметая лучников со стен потоками геометрически взаимосвязанных росчерков света и насмерть поражая многих из них убийственным действием вторичных мирских сил. Но на каждого убитого два новых стрелка проскальзывали меж золотых зубцов. И тогда люди Трёх Морей обрушили на эрратиков-квуйя второй Град Хор, отомстив за случившуюся более двух тысячелетий назад трагедию первого.
– В атаку! – прогремел голос экзальт-магоса.
И с этими словами она, возглавив своих сестёр по ведьмовскому искусству, повела их над забитыми толпами развалинами Пасти Юбиль обратно в кипящий котёл Голготтерата. Одновременно с этим колдуны Мисунсай и адепты Завета воспарили над стенами по обоим флангам, черепа их были топками пылающих смыслов, а песнопения звучали, будто какофония самого Первотворения – песнь пятисот крошащих камни чародейских Напевов.
Это зрелище было несравнимо ни с чем. Бойня, ставшая светом и красотой.
Ослепительные Примитивы, призрачные Линии Бытия, слепящие Первоосновы… все эти дышащие яростью Абстракции и Аналогии вспыхивали пламенем, рвущим на части сущее, а затем угасали в дыму рушащихся с неба горящих фигур. Так приняли смерть Сос-Праниура, Владыка Ядов, проклятый основатель Мангаэкки; и Мимотил Малодушный, знаменосец, нёсший Медное Древо при Пир-Минингиаль; и переменчивый Ку’кулоль, невероятно древний родич Куйяра Кинмои. Так пал Рисафиал, племянник Гин’юрсиса и многие другие эрратики, ставшие бессмысленной жертвой собственного безрассудства. Так погибли они, сражаясь на стороне того самого зла, что оставило столько шрамов на их сердцах, убивая ради того, чтобы помнить.
Так погибли остатки целой Эпохи.
Едва ли два десятка упырей сумели пережить этот, самый первый, натиск. Эрратики могли бы бежать, спасаясь от наступающих Троек человеческих чародеев, но почти все они стали упорствовать – некоторые смеялись и осыпали врагов глумливыми издёвками на своих мелодичных языках, другие просто изрыгали визжащие Напевы, сражаясь с призраками прошлого – быть может, с тенями собственных былых страданий и скорбей. Сверкая на солнце своими развевающимися одеяниями, маги Трёх Морей заливали упырей потоками убийственного сияния, разрывающего гностические Обереги как тряпки, сбивающего эрратиков-квуйя с небес и расшибающего их пылающие трупы о землю.
Как раз в это время башраги прорубали себе путь в рядах Воинства, а мужи Ордалии завывали под их оскальзывающимися в человеческой крови ногами.
* * *
Теперь оно то открывается, то закрывается вновь, Око…
Распахиваясь при возникновении родильных болей, а затем снова смыкаясь, когда они отступают, а иногда, гораздо реже, на миг приоткрываясь в промежутках между схватками, словно приглядывающий за происходящим вокруг дремлющий пёс, вдруг почуявший чьё-то прибытие.
Мимара хватает за руку сияющего ангела – свою мать и кричит, хотя голос её ныне лишь верёвка, болтающаяся на мачте терпящего крушение корабля. Она слышит собственный плач и стенания. Она заглядывает в блистающие глаза ангела, умоляя не о чём-то материальном или, напротив, неосязаемом, и даже не выклянчивая освобождения от мук, а просто умоляя – без надежды или цели.
Ей не нужно Око для знания о том, что Благословенная императрица думает, будто её дочь умирает.
И, кажется, она и впрямь умрёт, столь мучительной стала боль и столь бесплодными все её потуги. Мимара даже не думала, что подобные муки вообще возможны – нагромождение боли, скручивающих спазмов и раздирающих её тело вздутий. Её утроба сделалась огромной клешнёй – чуждой и беспощадной, то сжимающейся на Мимарином животе, то отпускающей его, круша и превращая в месиво само её нутро, снова, и снова, и снова – до тех пор, пока её вопли не становятся словно бы чужими.
Последний приступ идёт на убыль, и она практически хихикает, ибо боль выходит за все возможные пределы, становясь совершенно безумной. Мать всё воркует и воркует над нею. Она начинает задыхаться. Её глаза дёргаются и дрожат, и комната с кожаными стенами – пыльный сумрак, слегка разбавленный тусклым светом фонаря, – шатается и вращается в болезненном бреду. Её мать что-то говорит, понимает она… кому-то, сокрытому тенями, мечущимися на краю поля зрения, словно дерущиеся скворцы…
– Нет. Это невозможно. Её пути… Они должны раскрыться…
Акхеймион, понимает она…
Акка!
Преодолевая судороги, она поднимает голову и видит его у противоположной от изголовья стороны тюфяка – опять переругивающегося с матерью. Омерзительность его Метки достаточна, чтобы затолкать всю её желчь обратно в глотку, но прелесть самого его присутствия… она…
Тоже достаточна.
Можешь выходить, малыш. Папочка вернулся.
Благословенная императрица не разделяет её облегчения.
– Я запрещаю! – кричит она звонко и пронзительно. – Ты не будешь…
– Доверься мне! – яростно гремит раздражённый голос старого волшебника.
Мать вздрагивает, замечая её пристальный взор. Акхеймион следует за её взглядом.
Им стыдно, понимает она, стыдно, несмотря на то, что большинство любящих душ ссорятся у постелей умирающих. Она пытается улыбнуться, но у неё получается лишь выдавить из себя гримасу, жутко кривящую её лицо.
– Я т-тебе говорила… – задыхаясь, хрипит она матери, – говорила… что он придёт…
Старый волшебник преклоняет колени рядом с ней, исходящая от него едкая вонь невыносима. Он пытается улыбнуться. Без каких-либо объяснений он слюнявит палец и опускает его в мешочек…
Как она могла об этом забыть?
Он достаёт из горловины осыпанный пеплом кончик пальца и протягивает ей…
– Акка! – протестует мама. – Мимара… не…
Она смотрит на него – единственного человека, перед которым когда-либо выказывала слабость. Своего отца, своего любовника…
Своего первого приверженца.
Он не может заставить себя улыбнуться; они слишком долго путешествовали бок о бок и зашли чересчур далеко, чтобы испытывать нужду в обманах, продиктованных состраданием. Он не знает, причинит ли кирри вред ей или её ребёнку. Он лишь знает, что у неё нет выбора.
Ты уверен?
Его кивок едва заметен.
Она берёт его руку и до второго сустава засовывает себе в рот его палец, обсасывая с него нечто горькое и могучее.
Нильгиккаса…