Чтобы добраться в комнату креолки Аурелии, требовалось преодолеть коридор меж каютами первого класса, минуть салон, слава Богу совершенно пустой в ранний утренний час, спуститься по крутой узкой лестнице на этаж ниже и снова пройти по коридору. Все перекрытия меж классами были заперты на совесть: мужу пришлось отпирать их ключами, которые имелись разве что у стюардов и членов экипажа. Выходы на верхнюю палубу заперты тем более: помимо облицовочных дубовых дверей подстраховались еще и металлическими почти что сейфовыми люками.
На лестнице было особенно хорошо слышно, как море бушует и бьется о них снаружи…
– Что же будет, если мы и впрямь попадем в бурю… – впервые озаботилась я, осторожно спускаясь по лестнице. Качало с нечеловеческой силой.
– Ты не видела, что ночью творилось, – мрачно хмыкнул муж, подавая мне руку. – Сейчас-то уж все стихло; Вальц обещает, что к вечеру, должно быть, мы продолжим плаванье.
– Хорошо бы…
Говорили мы мало и осторожно, а шагали быстро, порой переходя на бег: ежели попадемся кому-то на глаза – непременно станем героями сплетен. Я-то ни на минуту не забывала, что среди пассажиров «Ундины» моим мужем считается совершенно другой тип. «Официальный» месье Дюбуа якобы все еще хворал в нашей каюте, и буря было моей легенде только на пользу.
Но нам везло. Ни в коридоре первого класса, ни на лестнице не встретилось ни одной живой души. Зато, едва вышли в коридор второго – далеко впереди мелькнул женский силуэт в черном платье. Темные волосы не просто растрепаны, а распущены по плечам.
Я обмерла на месте, отпрянула от мужа и ахнула.
Поклясться готова, что это была Ева Райс…
Видела она нас или нет – расстояние было все же порядочным – женщина быстро скрылась за дверью одной из кают, и мы услышали, как щелкнул замок.
Уже пройдя мимо той двери и взглянув на номер, я убедилась, что это и впрямь каюта Евы. Занятно…
Но останавливаться и размышлять было некогда: муж уже отпирал каюту Аурелии, и я, глубоко вдохнув, пытаясь унять волнительную дрожь, вошла внутрь.
* * *
Беспокоило меня гадание или нет – и я сама определиться не могла. Но одно то, что я до сих пор о нем думала, помнила каждое слово креолки, и так и эдак старалась это слово трактовать… говорило, что все же беспокоило.
Аурелия сидела на полу, разрисованном мелом, бросала на те рисунки ракушки диковиной формы и бормотала себе под нос. На меня она бросила единственный взгляд: черный, тяжелый, совершенно осмысленный. В тусклом освещении каюты ее глаза казались двумя опалами – столь же холодными и бесстрастными.
– Гадаете, кто отравил мадам Гроссо? – спросила я, когда убедилась, что первой креолка не заговорит.
Та и теперь не ответила. Но вновь бросила ракушки и хотя бы дала знать, что слышит меня:
– Зачем ты пришла?
Я села, посчитав это приглашением к разговору. Не на пол, а на стул, который подтянула ближе к разрисованным доскам.
– Из-за дочери, разумеется. Вы столь много наговорили тем вечером, что разве я могла не прийти?
– Лже-е-ешь… Ты ведь не веришь в гадания.
Она хмыкнула отчетливо и снова поглядела на меня. Задумчиво, будто прикидывала что-то. Как ни храбрилась я, но почувствовала себя неуютно.
– И правда – не верю, – не стала лукавить. – Но я мать. Если есть хотя бы мизерная вероятность, что вы правы, разве могу я отнестись к этому равнодушно? Вы не думайте, что я от капитана и буду что-то требовать от вас: я заплачу!
Как ни казалось это фальшивым, я немедленно вынула ридикюль и, опускаясь ниже к Аурелии, положила перед ней пару немецких марок. Креолка не возражала. Даже, безразлично скользнув взглядом по золотым монетам, изволила ответить:
– Тебе бояться нечего, дочке твоей тоже. Я ошиблась. Другая чистая душа со славянской кровью никогда не ступит на землю.
– Мадам Гроссо? – чуть слышно, едва шевеля губами, спросила я. – Вы знали, что она русская?
Креолка не ответила. Неловко, торопясь, я положила перед нею еще пару монет, потом еще одну. Но говорить более она, кажется, не собиралась.
Неужто на этом все?..
Признавать поражения я ужасно не любила, тотчас начинала злиться – злилась и теперь. Но то ли слова креолки относительно Софи заставили меня смягчиться, то ли я еще надеялась на что-то. Договорила вполне мирно:
– Я отчего-то думаю, Аурелия, что обер-лейтенант Вальц не прав – вы не убивали мадам Гроссо. Вы недолюбливали ее – хотя и служили ей – но не убивали. Однако наверняка догадываетесь, кто убил. Тот же, кто солгал вам о происхождении моей дочери.
В ответ Аурелия, не стесняясь, громко усмехнулась.
– Отчего же вы смеетесь? – оскорбилась я. – Разве теперь не очевидно, что ни я, ни моя дочь не имеем ни капли славянской крови? Или вам действительно кто-то солгал о нас?
– Это не ложь. Духи лоа не лгут, – с холодной недоброй улыбкою возразила креолка. – Лгут люди, ибо слабы и падки на соблазны.
– Вот как? – невольно улыбнулась и я. Снова раскрыла ридикюль, набрала пригоршню монет и по одной начала выкладывать их на дощатый пол. – Пусть будут духи лоа. С каким акцентом говорили с вами духи, Аурелия? Не с немецким. И не с английским. С итальянским, не так ли?
Широкие брови креолки невольно взлетели вверх. Она была удивлена, но скрыть этого особенно не старалась. Чуть-чуть, едва заметно, она кивнула мне.
О большем я не смела и просить. Добавила три монеты сверху и поторопилась встать на ноги. Уже у двери предупредила:
– Вам нужно быть осторожней, Аурелия. Не встречайтесь больше с тем итальянцем – а ежели почуете опасность, то позовите за мной. Вы свидетель – а свидетели никому не нужны.
Не став дожидаться ответа, я стукнула в дверь. Однако прежде чем ключ успел повернуться в замочной скважине, креолка все-таки ответила:
– Благодарю премного за советы, мадам Дюбуа, – не без улыбки выговорила она. – Посоветую и я вам не спешить с выводами. Вы это любите – ох как любите! А что касается мадам Гроссо… ее убил самый близкий ей человек. Тот, кому она верила. Тот, кого любила.
* * *
7 июня, 09 часов 25 минут, Балтика, открытое море
Покинув тесную, пропитавшуюся благовониями каюту Аурелии, мне особенно сильно захотелось выйти на палубу. Вдохнуть соленый морской воздух и прочистить голову.
Непозволительная роскошь, увы.
Пароход представлялся мне сейчас огромным металлическим ящиком, запертым снаружи каким-то злодеем. Вымершим и душным, давящим своей угрюмой тяжестью так, что мне сделалось по-настоящему дурно, когда мы поднимались по очередной лестнице. Меня не мучила морская болезнь, слава Богу, но накатил вдруг столь острый приступ паники, что я испугалась, будто сойду с ума, если сейчас же не сделаю хотя бы глоток свежего воздуха.