Я не сомневалась, что как только я сдам выпускные экзамены, папа позовет меня к себе на работу. Но все вышло по-другому. К моему изумлению, он отправил меня продолжать учебу на другой конец страны и при этом настаивал, чтобы я специализировалась не на истории искусства, а на другой дисциплине. Мне пришлось сражаться с ним за право самостоятельно выбирать предмет обучения. Это была заодно и последняя битва деда на закате его жизни и единственная, которую он вел плечом к плечу с моей матерью. Он, когда-то безоговорочно отвергший даже саму возможность того, что однажды я возьму его детище в свои руки, лучше всех понял, что нельзя препятствовать воплощению моей страсти в жизнь. Но даже после окончания магистратуры папа не пустил меня в галерею и отправил на многочисленные стажировки к своим друзьям-коллегам. Он хотел, чтобы я повидала мир, познакомилась с другими формами искусства и разными культурами: я ездила в Африку, в Южную Америку. Ему было важно, чтобы я открылась всем жанрам творческих высказываний и приобщилась к тонкостям художественного рынка. Он считал необходимым, чтобы я завязала собственные знакомства, моя записная книжка заполнилась контактами, а я усвоила другие методы работы галеристов, менее академичные, чем его собственные. Пришлось ждать, пока мне исполнится двадцать шесть, и только тогда он позволил мне приехать домой. У меня словно гора упала с плеч. Да, мне безумно понравилось путешествовать и узнавать мир, но я рвалась обратно, в родные стены, и хотела наконец-то занять свое место рядом с отцом. Я скучала по нему, по галерее и по еще витавшим там воспоминаниям о деде.
Уже во Франции я очень быстро поняла причину, а точнее причины, навязанного мне изгнания. Прежде всего, отец был уверен, что держит меня в золотой клетке, и опасался, что однажды я не выдержу сидения в четырех стенах галереи, сорвусь и пошлю все к черту, примерно как это сделала мама. Кроме того, он хотел показать мне все поле возможностей, хотя длительное отсутствие любимой дочери разрывало его сердце — впрочем, как и мое, но только мое в меньшей мере, поскольку я проживала потрясающее приключение. Но была и еще одна причина, конечно, эгоистичная, но такая сокровенная и такая красивая, что я тут же простила его, когда он признался в ней. После двадцатилетней разлуки они с мамой были опять вместе и проживали новый тип отношений, соответствующий их характерам. На них больше ничего не давило, им не нужно было воспитывать ребенка или перед кем-то отчитываться. У них, естественно, и в мыслях не было возобновить совместную жизнь, они встречались только ради наслаждения искусством и любовью. Маме было плевать, как я к этому отнесусь, зато папа был в ужасе. Услышав это, я залилась смехом и сообщила ему, что не слепая и с раннего детства знала, что они никогда не переставали любить друг друга. Я без сомнений предпочитала честное признание любым попыткам скрыть происходящее между ними, тем более что оба они давно вышли из возраста, когда надо прятаться. И я никогда не судила их за сделанный выбор, такое мне просто не взбрело бы в голову.
Лет десять мы руководили галереей вместе. Я завершала свое образование, учась у него, и это было прекрасно, захватывающе и усиливало мое рвение. Я не воспринимала ситуацию именно как совместную работу с отцом, впрочем, он не позволял называть его в галерее папой. Среди произведений искусства, художников, клиентов он был Жоржем — я помогала мэтру, наставнику, считавшему меня равной себе. Я полагала, что наше сотрудничество будет длиться вечно. Однако незадолго до того, как Титуану исполнилось три года и он пошел в детский сад, папа призвал меня к себе весьма торжественным образом, что было абсолютно не в его привычках. Стоя перед гигантской картиной в размытых серо-голубых тонах, изображающей горизонт, которую мы только что продали и которую папа особенно любил, он объявил о своем уходе:
— Ава, дорогая, пора отпустить тебя в свободное плавание… Именно этого хотел бы твой дедушка… И этого хочу больше всего на свете я… Отныне галерея — твоя.
Его патетическая речь и затуманившийся взгляд, обращенный к полотну, помешали мне воспротивиться. Хотя и тело, и мозг вопили: «Нет, нет, не сейчас, еще слишком рано!» Я была в ужасе, чувствовала себя неспособной остаться одной и без него сохранить галерею и продолжить ее жизнь. Но я никак не могла отвергнуть его просьбу, его пожелание. Мой отец, человек, которым я восхищалась, как никем другим, считал, что обязан позволить мне расправить крылья. Так он показывал, что я уже действительно взрослая и научилась управлять своей жизнью женщины, матери и галеристки. Я не стала проявлять эгоизм, удерживая его, тем более что, если честно, для меня все складывалось хорошо. Я не стала ничего говорить, потому что слова были бы бесполезны, я просто потянулась к нему и уткнулась лицом в плечо, глотая слезы волнения.
Я нередко повторяла себе, что мне очень повезло с профессией и что ее, как и галерею, я получила в наследство. Ощущение обострялось в такие периоды, как этот, когда я с головой уходила в подготовку вернисажа, с которым связывала большие надежды. Последние несколько месяцев дела шли не очень хорошо, показатели снизились, а дверь галереи открывалась не так часто, как несколько лет назад.
Я воспользовалась спокойной обстановкой второй половины дня в середине недели, чтобы в последний раз проверить каталог выставки Идриса. В этот момент в стеклянную дверь заколотили так, что я вздрогнула. И совсем не удивилась, увидев через стекло Кармен, единственную и неповторимую. Мою лучшую подругу. Я вскочила и поторопилась открыть, пока она все не разгромила.
— Hola!
[1] — пропела она бархатным голосом.
Непослушная черная шевелюра в кудряшках, тельняшка, вечный широченный комбинезон из джинсовки — Кармен единственная женщина на планете, которая умудрялась сделать этот наряд сексуальным, — и ослепительная белозубая улыбка: вместе с ней в помещение всегда врывалось солнце. Я отошла, пропуская ее. Руки Кармен были увешаны пакетами, что не сулило ничего хорошего… моему желудку. Однажды она испугалась быстрого бега времени и вознамерилась перейти на здоровый режим питания. Хуже всего было то, что она сама готовила овощные соки, смузи и совершенно несъедобные лепешки из цельного зерна. Я особо не беспокоилась: она слишком любила хорошую жизнь, чтобы выдерживать такую еду долго. Но пока она рвалась и меня посадить на свою диету. Я последовала за ней к нашей кладовке, заменявшей кухню, и то, чего я опасалась, началось. Она вытащила из огромной сумки блендер, наполненный зеленоватой субстанцией — меня затошнило от одного ее вида — и пластиковые лотки с сомнительным содержимым.
— Давай, признавайся, что это у тебя? И для кого все это?
— Я приготовила для тебя коктейль muy caliente
[2], чтобы ты была в форме… Твой большой зверь прилетел этой ночью, если я ничего не путаю!
Я закатила глаза, не решив, что лучше — расхохотаться или разозлиться на нее.
— Судя по черным кругам, вы не откладывали ничего на потом и поспешили отметить его приезд! Ну-ка, выпей!