Тачанки, конные брички с пулеметом, эпохи гражданской войны, были непременным украшением всех парадов, пока не началась настоящая война.
На нашем кутке Петропавловской площади нас было три друга, три мушкетера, три танкиста. Особенно объединяло нас то, что всех нас бросили отцы, мы росли при матерях.
Болик Каминский был самым старшим, давал нам подзатыльники, мы дразнили его «Болямбатый» и при этом безмерно любили.
Это был тоненький, высокий мальчишка с неясным, как у девочки, лицом. Он смотрел только воинственные фильмы: «Чапаева» – двадцать пять раз, «Щорса» – двадцать, «Если завтра война» – семнадцать, «Богдана Хмельницкого» – десять раз.
Мы все бредили войной, но Болик был фанатиком войны. Он был такой воинственный, он мог часами говорить про войну. Даже игра в шахматы была у него войной: ладья – пушка, конь – тачанка, слон – пулемет, ферзь – пикирующий бомбардировщик. Можете себе представить, какой батальный шум мы издавали, когда играли в шахматы.
В сарае, на чердаке, у Болика было оборудовано пулеметное гнездо, как у Чапаева на колокольне. Мы высовывали в слуховое окно палки и строчили по этим самым абстрактным врагам, которые «если завтра война»: «Ы-ы-ы-ы!..»
Болик поступил в ФЗО – училище фабрично-заводского обучения – и запрезирал было нас, став рабочим классом, [хозяином страны, если верить Конституции.] Но тут началась подлинная война, его мобилизовали на строительство оборонительных сооружений – на окопы, как говорили тогда, и он исчез.
Шурка Крысан был моим одногодком – щупленький, юркий, предприимчивый, невероятно компанейский, за компанию готовый в огонь и воду. В уличных боевых операциях, которые регулярно шли между нашим кутком и соседними «кожевниками» (то воинственное племя жило у кожевенного завода,) Шурка проявлял чудеса героизма, но и получал больше всех.
Из всех фильмов самым любимым у него был именно «Если завтра война», ну, и соответственно песня.
Его называли «Шурка Маца», и я прилежно называл его так же, потому что надо человека как-то называть, но по своей наивности я тогда понятия не имел, что маца – это традиционное еврейское пасхальное кушанье. Я простодушно полагал, что Шурку так дразнят за то, что он быстро говорит, словно цокает: ца-ца-ца…
И если было что-то на свете, что тогда нас меньше всего интересовало, то это вопросы нашего происхождения и национальности. Мы все учились в украинской школе. Наш родной язык был украинский.
Только потом я разобрался, кто есть кто, и что мы гибриды: полуполяк, полуеврей и полуукраинец. У нас была подружка, соседская девочка Ляля, как потом выяснилось, полуфинка. Я ее очень любил, но она никак не хотела играть в войну. Девчонка, что с нее возьмешь.
Справедливости ради должен сказать, что и меня дразнили, хотя, правда, и очень редко, зато оскорбляли до глубины души. Меня в честь деда обзывали: «Семерик тру-ту-ту-три-ведра-молока».
6. Бей жида-политрука
В один прекрасный день мы с Шуркой Мацой пошли купаться. На лугу было озерцо, называвшееся Ковбанькой, что в переводе с куреневского наречия звучит как «Лягушатничек».
Уже шла война, по лугу ездили военные машины, бегали красноармейцы, стояли накрытые зелеными ветками зенитки и надувались аэростаты.
На нашей Ковбаньке загорали два красноармейца.
– А ну, шкеты, уходите, тут опасно, – сказали они.
Мы обиделись, набычились, но не ушли. Поплыли на другую сторону и обратно, форся и гордясь своим умением плавать. Плавали мы, как собаки. На обратном пути я устал. Хватал ртом воздух, бессильно молотил уставшими руками, в глазах стало зеленеть, и я увидел, как красноармеец на берегу с любопытством наблюдает мой марафон. Тут я нащупал ногой дно, пошатываясь вышел на берег, оглянулся – а Шурки нет.
Красноармеец, как был, в галифе и сапогах, кинулся в воду, только волны пошли, вынырнул, волоча позеленевшего Шурку, вынес его, как котенка, на берег, потряс, чтобы из пуза у Мацы вылилась вода.
– Вот же народ вредительский, – сказал он. – Теперь чешите домой, а то в милицию отведу.
Тут уж мы чесанули так, что камыши зашумели. Забились в ямку и стали делиться впечатлениями.
– Да, – сказал Шурка, – он мне помешал.
Я ведь нырнул и по дну к берегу шел.
Тут показались немецкие самолеты, штук тридцать. Зенитки так и взвились в небо. От первых выстрелов мы оглохли, и с каждым выстрелом нас почему-то било мордой о землю.
Прятаться на ровном лугу было решительно некуда. Мы прижались в своей ямке друг к другу, слыша, как рядом шлепаются не то осколки, не то пули: «Шпок, шпок, шпок!»
Лежа, как на ладони, под этим голубым небом, которое резали ревущие самолеты с черными крестами, я впервые физически ощутил свою уязвимость, беспомощность жиденького людского тела, в которое, как в сгусток киселя, достаточно попасть этому самому «шпок» – и…
И бомбардировщики прошли. Ни в них зенитчики не попали, ни они ни во что не попали. В воздухе замельтешили тысячи белых листков. Ветер явно не доносил их до города, они садились прямо к нам на луг. Мы кинулись ловить. На них на всех было напечатано большими буквами:
«БЕЙ ЖИДА-ПОЛИТРУКА ПРОСИТ МОРДА КИРПИЧА»
Без запятой. А дальше маленькими буквами объяснялось, что это – пароль для сдачи в плен. При виде немецкого солдата достаточно произнести эти слова четко и внятно.
«Красноармейцы! – призывала листовка. – Красная Армия разбита. Власть жидовско-большевистских комиссаров в России кончилась. Арестовывайте командиров, комиссаров, бросайте оружие и переходите в плен. Вас ожидают хорошие условия, и все вы пойдете по домам, чтобы мирно трудиться. Отправляясь в плен, имейте при себе смену чистого белья, мыло, котелок и ложку».
Эта листовка мне понравилась, особенно про котелок и ложку. Я почувствовал, как после купанья проголодался и представил себе, какую вкусную кашу варят немцы, – и накладывают в котелки доверху всем, кто перешел в плен.
Почувствовал что-то неладное и обернулся. Шурка сидел, держа листовку, бледный, с перепуганными глазами.
Толик, – сказал он. – А ведь я же – жид…
7. Второй Царицын?
Наши чемоданы много дней стояли упакованными. Эвакуируют людей только с организациями, а частным лицам уехать почти невозможно.
Бабкины племянники обещали взять с «Арсеналом», у них на платформах было место, даже между станками помещали свою мебель.
Дядя Петя приехал попрощаться, сообщил:
– Мы, – спецсостав, НКВД запретило брать посторонних.
Бабка заплакала, сунула ему горшочек смальца:
«Покушаешь у дорози», у калитки догнала, всучила подушечку-думочку: «На поезди голову приклонишь». От нее никто не уходил с пустыми руками.