Говорят, что характер — это судьба. На формирование характера подростка — а мы застаем автора как раз в момент перехода от подросткового к юношескому возрасту — несомненно оказала воздействие его деспотичная и не терпевшая возражений мать. Надежда Городынская, судя по записям Гельфанда, была любящей матерью, однако она не останавливалась перед самыми жесткими мерами «воспитания» единственного сына, вплоть до битья головой о стену.
Родители Владимира Гельфанда развелись за три года до начала войны, когда он находился в весьма ранимом подростковом возрасте. Он их пытался примирить, надеялся, что родители сойдутся вновь: он время от времени упоминает об этом в письмах военного времени.
Гельфанд расстался с матерью в сентябре 1941 года во время эвакуации из Днепропетровска, потеряв ее во время бомбежки. Через два месяца мать приехала в Ессентуки, где жил у родственников Владимир. Приехала неожиданно, всего на один день. Подходя к квартире тети, Гельфанд
услышал чей-то знакомый, родной и привычный голос. Кто бы это мог быть? — мелькнула у меня догадка. Неужели «она»? <…> Я прижал ее, бедную маму, к своему сердцу и долго утешал, пока она не перестала плакать. Это были слезы радости, слезы горя, слезы тоски о прошлом и отчаяния перед будущим. Но вот миновали первые минуты этой незабвенной встречи с мамой, и наш разговор [принял] обыденную форму. К маме вновь вернулось прежнее состояние, в котором она пребывала до моего появления… (31.10.1941)
Далее последовал разговор, полный упреков (возможно, в чем-то справедливых), но попытки сына объясниться привели лишь к тому, что лицо матери
исказилось, приняло зверское выражение. Передо мной была та, прежняя, мать, прежние картины и картинки нашей совместной жизни. И меня бросило в жар при воспоминании об этом. Лицо матери стало чужим и неприятным, каким оно было в минуты наших ссор, когда ею пускались в ход и против меня и стулья, и кочерга, и молоток, и все, что попадалось под руки (31.10.1941).
В семейных ссорах редко бывает «правая» сторона, однако дело не в этом; методы воспитания, применявшиеся матерью Владимира, были весьма своеобразны и вряд ли способствовали тому, чтобы ребенок вырос уверенным в себе. Полученные в детстве психологические травмы, по-видимому, так и не были изжиты Владимиром. Почти пять лет спустя после описанной выше тяжелой сцены в Ессентуках, после окончания войны, Гельфанд записывает:
Мама нервная и тяжелая. Редко она могла приласкать меня так, как я любил прежде того, но почти всегда ругалась и была холодна. Сердцем я чувствовал, что она меня любит горячо и нежно, но умом такая любовь не укладывалась с ее таким отношением ко мне. В детстве я тоже балован не был душевной настоящей теплотой, но тогда я не встречал еще холодности жестокой со стороны матери, любовные чувства довлели над остальными, и потому скоро забывались и дикие побои (иногда головой о стенку), и злобные упреки, и бойкот всеми способами (01.07.1946).
Как бы то ни было, силой характера Владимир Гельфанд не отличался. Это быстро распознавали его сослуживцы, и, как и в любом закрытом мужском сообществе, где слабейший нередко становится объектом насмешек и издевательств, «жертвой», это почти всегда случалось и с ним. Бойцы его не слушались и когда он, будучи рядовым, назначался старшим, и когда, став лейтенантом, командовал ими уже на законных основаниях. Отчасти это объяснялось его юным возрастом и неопытностью: менее грамотные, но старшие по возрасту и пониманию жизни бойцы не желали ему подчиняться, отчасти «странностью» поведения: непрерывно что-то пишущий командир явно казался им чудаком. Если к этому прибавить идеализм Гельфанда и его борьбу за торжество справедливости, выражавшееся, среди прочего, в писании рапортов начальству, не удивительно, что он часто оказывался в роли изгоя.
Бойцы, чувствуя слабину, этим пользовались. Так, однажды сержант-связист из соседней части выгнал Гельфанда из отрытого им же окопа. Сержант мотивировал это среди прочего тем, что Гельфанд, хоть и командир, из другой части, а потому он не обязан ему подчиняться (11.10.1943). Нашлось бы немало офицеров, которые просто пристрелили бы сержанта на месте (и вряд ли бы понесли за это наказание), автор же дневника предпочел уйти. Видимо, сержант (как и другие бойцы, позволявшие себе выходить за рамки устава по отношению к командиру) чувствовал, что в данном случае пуля ему не грозит.
Гельфанд вполне сознавал свои особенности. Однажды он записал рассказ сослуживца о том, как его семь раз исключали из школы. И прокомментировал:
Как я теперь жалею, что только раз, да и то на несколько дней, меня исключили из школы. Лучше бы я был в детстве и юности босяком и хулиганом, нежели таким нерешительным в любви и жизни человеком, как теперь (17.07.1944).
Правдоискательство Гельфанда, его стремление привести жизнь в соответствие с газетными статьями и партийными установками отнюдь не способствуют хорошему к нему отношению. И он это вполне сознает:
Парторг полка дал мне анкету для вступления в партию. Мне остается написать заявление и автобиографию (анкету я заполнил, а остальное не мое дело). Я кандидат уже около 10 месяцев. Пора переходить в члены. Я хочу поспешить, пока меня еще не знают здесь, а то позже разругаюсь или поспорю с кем-либо из начальства, и партии не видать мне тогда, как ушей своих без зеркала (11.10.1943).
Незадолго до конца войны он констатирует:
Да, судьба не обидела меня, наделив внешностью и умом. Но характер мой портит впечатления первого взгляда и отвращает от меня окружающих. Вот почему мне так нелегко живется на свете, вот почему я нередко бываю обижен своими товарищами зря и несправедливо (22.03.1945).
Похоже, Гельфанд чувствовал себя относительно комфортно (в моральном отношении), если оказывался в силу обстоятельств в одиночестве, скажем, по пути из госпиталя в часть. Или на передовой, особенно в период боевых действий. Последнее утверждение кажется, по меньшей мере, странным, но именно к такому выводу приходишь, читая его записи о боях, нередко сделанные под обстрелом или в короткие перерывы в ходе боев. Вот одна из таких записей:
Вчера весь день стрелял. Выпустил мин 700, чтоб не соврать. Сколько постреляли «огурцов», как их по телефону именуют здесь, никто нас не спрашивал, но сколько осталось мин — спрашивали ежеминутно…
На меня же пала и хозяйственная (подвоз мин, водки, продуктов), и боевая (подготовка мин, протирка их, чистка минометов, отрывка щелей, расстановка людей и порядок на батарее, и сам процесс стрельбы), и политическая (раздача и читка газет) работа. Я с удовольствием командовал во весь голос (ветер относил мои команды, и надо было громко кричать), ощущая на себе взгляды проходящих мимо нас бойцов и начальников, восхищавшихся одновременностью выстрелов и красотой стрельбы (11.10.1943).
Гельфанд, похоже, был лишен страха смерти, уверенный, что с ним ничего не случится.