На заставах никаких проблем, все происходит так, как и предсказывал Командор, невзирая на тяжкий грохот, на давление крови в голове. Ссыкунишка, сказала бы Мойра.
После второй заставь Ник спрашивает:
— Сюда, сэр? — и Командор отвечает: — Да.
Машина притормаживает, и Командор говорит:
— А теперь мне придется попросить тебя лечь на пол.
— На пол? — спрашиваю я.
Нам нужно миновать ворота, — поясняет он, будто мне это о чем-то говорит. Я пытаюсь спросить, куда мы направляемся, но он отвечает, что задумал сюрприз. — Жены не допускаются.
И я прижимаюсь к полу, машина снова движется, и несколько минут мне ничего не видно. Под накидкой душит жара. Зимняя накидка, не хлопковая летняя, и пахнет нафталином. Очевидно, ом стибрил ее в кладовке, зная, что Яснорада не заметит. Он заботливо сдвинул ноги, чтобы мне осталось больше места. Тем не менее лбом я упираюсь в его сапоги. Я еще никогда не приближалась настолько к его сапогам. Они жесткие, настороженные, как насекомые панцири: черные, гладкие, непроницаемые. К ногам отношения не имеют.
Мы проезжаем очередную заставу. Я слышу голоса — безличные, почтительные, и окно электрически отъезжает вниз и вверх — показаны пропуска. На сей раз он не показывает мой пропуск, тот, что вместо моего, — формально я пока не существую.
Затем машина едет, а затем снова останавливается, и Командор помогает мне встать.
— Теперь быстрее, — говорит он. — Это черный ход. Ник возьмет накидку. В обычное время, — говорит он Нику. Значит, такое он тоже делает не впервые.
Он помогает мне снять накидку; дверца машины распахнута. Почти голую кожу гладит воздух, и я понимаю, что вспотела. Обернувшись, чтобы захлопнуть дверцу, я вижу, как Ник смотрит на меня через стекло. Теперь он меня видит. Что это — пренебрежение, равнодушие, этого он от меня и ожидал?
Мы в переулке за домом из красного кирпича, довольно современным. У двери — батарея мусорных баков, пахнет прогорклой жареной курицей. У Командора ключ от двери — серой, простой, она сливается со стеной и, по-моему, стальная. Внутри — бетонный коридор, залитый флуоресцентным потолочным светом; какой-то служебный тоннель.
— Сюда, — говорит Командор. Нацепляет мне на запястье лиловую бирку на резинке, как для багажа в аэропорту. — Если кто-нибудь спросит, скажи, что арендована на вечер. — Он берет меня за голое плечо и подталкивает вперед. Я хочу зеркало, посмотреть, не размазалась ли помада, нелепы ли перья, неряшливы ли. В таком свете я, должно быть, вылитый жмурик. Впрочем, теперь уже поздно.
Идиотка, говорит Мойра.
Глава тридцать седьмая
Мы идем по коридору, через вторую плоскую серую дверь, по другому коридору, тускло освещенному и с ковром грибного цвета, розово-коричневым. В коридоре двери с номерами: сто один, сто два, как будто считаешь в грозу, вычисляешь, насколько молния промахнулась мимо тебя. Значит, гостиница. Из-за одной двери доносится смех — мужской, но еще и женский. Как давно я этого не слышала.
Мы попадаем в центральный внутренний двор. Он широк и высок — несколько этажей, наверху стеклянная крыша. В центре фонтан разбрызгивает воду, круглый фонтан в форме поседевшего одуванчика. Тут и там цветы и деревья в горшках, с балконов свисают лозы. Овальнобокие лифты гигантскими моллюсками скользят вверх и вниз по стенам.
Я знаю, где я. Я бывала здесь с Люком, вечерами, давным-давно. Тогда здесь была гостиница. Теперь она полна женщин.
Я смотрю на них, замерев. Здесь я могу смотреть, могу озираться: никакие белые шоры мне не помешают. Голова моя, избавленная от шор, удивительно легка; будто лишена груза — или веса.
Женщины сидят, расхаживают, гуляют, приваливаются друг к другу. Среди них затесались мужчины, толпа мужчин, но в форме или в костюмах они так похожи друг на друга, что служат просто фоном. Женщины — наоборот, тропические, разодеты ярко и празднично, в одежках всех мастей. На некоторых наряды, как у меня, — искры и перья, открытые бедра, низкие вырезы. Другие в старомодном дамском белье, коротеньких ночнушках, кукольных пижамках, изредка — в прозрачных неглиже. Некоторые в купальниках, цельных или бикини; одна в трикотажном, груди прикрыты большими раковинами гребешка. Некоторые в спортивных шортах и топиках, еще кто-то — в тренировочных костюмах, как из телевизора — в обтяжку, с пастельными вязаными гетрами. Несколько женщин даже в костюмах спортивных заводил — гофрированные юбочки, громадные буквы на груди. Им, видимо, приходится мириться с этим смешением жанров — что удалось уволочь или приберечь. Все в макияже, и я понимаю, до чего отвыкла видеть его на женщинах: мне кажется, глаза их чересчур велики, чересчур темны и мерцают, губы слишком красны, влажны, окровавлены и блестящи; или, с другой стороны, чрезмерно клоунские.
На первый взгляд в этой сцене есть радость жизни. Словно маскарад; все они — точно дети-переростки, разодетые в находки, выуженные из сундуков. Есть ли тут веселье? Не исключено, однако их ли это выбор? По виду не разберешь.
В этой комнате ужасно много ягодиц. Я от них отвыкла.
— Как будто в прошлое вернулся, — говорит Командор. В голосе удовольствие, даже восторг. — Видишь?
Я пытаюсь вспомнить, таково ли взаправду было прошлое. Я уже не уверена. Я знаю, что все это в нем содержалось, но коктейль почему-то выходит иной. Кино о прошлом не равно прошлому.
— Да, — говорю я. Ощущения мои непросты. Эти женщины явно не ужасают меня, не шокируют. Это праздные, я их узнала. Общественная мораль их отрицает, отрицает само их существование, и однако вот они. Уже что-то.
— Не пялься, — говорит Командор. — А то тебя раскроют. Веди себя естественно. — И опять ведет меня вперед. Другой мужчина видит его, приветствует и нацеливается пробраться к нам. Рука Командора стискивает мое плечо. — Спокойно, — шепчет он. — Держи себя в руках.
Нужно, говорю я себе, просто не открывать рта и прикидываться идиоткой. Вряд ли это настолько уж трудно.
Командор сам беседует за меня — с этим мужчиной и с другими, которые подходят следом. Обо мне почти ни слова — это и не требуется. Говорит, что я новенькая, и они смотрят на меня, и отмахиваются от меня, и совещаются о своем. Маскировка действует, как задумано.
Он не отпускает моего плеча; он говорит, и его позвоночник незаметно выпрямляется, расправляется грудь, все очевиднее прорывается в голосе бойкость и шутливость юности. Он хвастается, соображаю я. Хвастается мной перед ними, и они это понимают, они достаточно благопристойны, не распускают рук, однако разглядывают мою грудь, мои ноги, словно почему бы им и не поразглядывать. Но еще он хвастается передо мной. Красуется: вот какая у него в этом мире власть. Он нарушает правила у них под самым носом, показывает им нос, и ничего ему за это не будет. Может, он уже отравлен, как говорится, властью, уже достиг той стадии, когда начинаешь верить, будто незаменим и потому вправе делать что угодно, абсолютно все, чего душа пожелает, все на свете. Дважды, когда ему кажется, что никто не замечает, он мне подмигивает.