— Сначала ты, потом я?
Голос сорвался, а мне ее дрожь передается, и сердце о ребра бешено, рвано с перебоями. Мне кажется, что я свою кардиограмму рисунком вижу и попискивание приборов в ушах слышу: от ровного прямого к легким импульсам.
— Нет. Сегодня только я.
И она руки медленно опускает и с рыданием голову мне на грудь уронила. Пистолет опять на пол упал. Рывком обнял ее за шею, прижимая к себе. Сильно вжимаясь лицом в ее макушку, морщась как от боли.
— Почему не закончила, Бабочка?
— Ты знаешь, — очень тихо, подняла заплаканное лицо и в глаза мне посмотрела, — знаешь?
Усмехнулся, сжимая ее скулы пальцами.
— Знаю.
Вот теперь знаю точно, как дышу. В глазах твоих синих вижу. Это знание плескается в расширенных зрачках, где рябью расплывается мое отражение. Никто и никогда не умел так смотреть на меня. Сколько женщин было, и ни одна вот так, как она, не умела. Больше чем с любовью. С дикостью отчаянной, с дьявольской одержимостью и тягучей мрачной тоской. Только у моей Найсы такой взгляд, от которого душу в клочья и за который хочется пулю в висок… если больше так никогда не посмотрит. Трусь щекой о ее макушку, сильно втягивая запах волос и крови с адреналином.
— Рассказывай, Бабочка. Все рассказывай.
— Не могу, — подбородок дрожит, и слезы градом по щекам катятся, — мне страшно рассказывать.
— Будем вместе бояться, — жадными поцелуями слезы ее сжираю и снова к себе на грудь, вжать в себя с такой силой, чтоб дух захватило, — помнишь, как в детстве? Когда гроза начиналась?
— Она у меня не кончается, Мад. Мне так жутко было все эти годы. Так темно и жутко без тебя.
— Нееет. Ты у меня отважная девочка. Ты справилась. Она закончилась только что, маленькая. Нет больше никакой грозы. Никто не достанет тебя здесь пока я рядом.
Смешно звучит, наверное, говорить это Черной Гадюке, которая свою кличку не за плохой характер получила. Но она сильнее прижалась ко мне и лицо у меня на груди спрятала.
— Достанет… меня он обязательно достанет. Но это не важно… Но он достанет и тебя, Мадан. Не я, так кто-то другой. Понимаешь? И этот другой здесь. Карту Фрайу я не отдавала. Есть второй наемник.
Это я и без нее понял, когда руки с пистолетом опустила. Только сейчас мне не до этого было.
— Рассказывай, Найса. Я все знать хочу. Правду. О тебе всю правду. Если солжешь мне и в этот раз, я действительно убью тебя.
ГЛАВА 5. Найса
Я ждала исполнения приговора. Кто-то скулил и орал за стенами душных камер в центральной тюрьме, а я смотрела на узкое окошко, где было видно квадрат ясного летнего неба, и понимала, что скоро наступит избавление. Я смертельно устала от всего. От войны, от ужасов за стеной, от нашей грязной тайны с Маданом. Я только молила бога, чтобы выжили ОНИ. Чтобы случилось чудо. Пусть оно, пожалуйста, случится с ними. Или пусть я умру первой… только не видеть, как они уходят раньше меня. Только не эта боль. Самая страшная из всех, что приходится пережить человеку — это потеря любимых и родных.
Только не эта разрывающая тоска от мысли, что им причинят страдания, а я буду на это смотреть… Потом я проклинала Бога за то, что не дал мне этого — хотя бы увидеть. Разделить их мучения. Я долгие годы не могла простить себе того, что осталась в живых и потеряла их всех. Мадана, папу и Лиону. И у меня не было даже могилы, на которой я могла бы их оплакать. Только мемориал в глубине души, куда я приносила цветы воспоминаний каждый день и плакала по ним изнутри кровавыми слезами.
Предрассветные часы тишины, когда уснули даже те, кто, обезумев, бились о двери своих камер и раздирали ночную тишину мольбами и молитвами. А я не могла спать… я вспоминала всю свою жизнь. Такую короткую. От первого дня и до последнего. Вспоминала его. Но ведь я успела быть счастливой. До безумия, до сумасшествия счастливой. Я познала такую любовь, о которой можно только мечтать. И я ни о чем не жалею. Я люблю каждую каплю грязи, которой мы с Маданом пачкали друг друга все эти годы, отдаваясь своей запретной страсти. С самой первой секунды и до последней я любила только его. Пусть я за это попаду в ад и буду корчиться на костре дважды, но я бы вернулась с того света, чтобы любить его снова. Как только занялся рассвет, ко мне пришел священник в сутане и с нашивкой благотворительного общества Комитета. Я усмехнулась, увидев, как он брезгливо приподнимает полы сутаны и входит в вонючую камеру, сжимая в руках Библию.
Позже он уходил и молился, крестился и трясся всем телом, потому что я рассказала ему о нас с Мадом. Рассказала обо всем и с такой же усмешкой смотрела, как расширяются от ужаса его глаза. Стало ли мне легче после этого? Нет, не стало. Я так и осталась с грузом своих преступлений против чопорного и лицемерного общества, потому что меня они не тяготили и не вызывали ни малейших угрызений совести или стыда. Я слишком дорожила своими грехами, чтобы о чем-то сожалеть. Перед казнью нас покормили, но я не притронулась к еде. Мне было слишком плохо, чтобы проглотить хотя бы кусок хлеба, не то что тюремной похлебки. А исторгать содержимое желудка во время экзекуции я не хотела. Тюремный врач высказал предположение, что это последствия пребывания в загрязненной вирусом зоне и полная антисанитария. Вода, которую мы пили и мылись ею, была грязной и не очищенной. Я смеялась ему в лицо. О чем он говорит? О какой антисанитарии? Мы спали рядом с трупами и ели просроченные продукты. И даже тогда мне и вполовину не было так плохо, как сейчас. У нас брали кровь на анализы, но никто не торопился огласить смертникам заключение врачей. Нас лишь использовали в своих целях. Все результаты проверок были строго засекречены. Я же думала, что это последствия пыток и жестоких побоев. Первые дни над нами страшно издевались. Нас мучили сутки напролет. Я слышала, как выли от боли в соседних камерах воины сопротивления. Меня почти не тронули. Но в первые два дня жестоко избили. Мне тогда казалось, я умру от дикой боли в животе и под ребрами, но я выкарабкалась. Меня тогда мало волновало собственное физическое состояние. Я думала только о том, как там они? Где их держат? Сможет ли кто-то из них выжить.
Потом я долго вспоминала слова священника. Он говорил о раскаянии, о признании своих ошибок, о том, что я должна вымаливать у Господа прощения за себя, не молить его о грехах Мадана и своих родителей, а я не считала себя виноватой. Я любила. Кто меня осудит за это, пусть сами горят в Аду. Никогда не буду стыдиться ни одного прикосновения моего мужчины, ни одного его поцелуя. За все в жизни нужно платить, и я знала, что мы с ним заплатим по всем счетам рано или поздно. Заплатим так, как никто другой. Я говорила ему об этом, когда лежала у брата на груди и гладила его лицо дрожащими руками.
— Я буду гореть в Аду, Мадан, за то, что так люблю тебя.
— Моя маленькая Бабочка, мы будем гореть там вместе. Тебе не будет скучно, я обещаю. Ты мне веришь?
— Если вместе, то я согласна гореть бесконечно.