Все неистовее становился ночной ветер, струясь навстречу земным глубинам. Я пал ничком, вцепившись в дверь, из страха быть сметенным в сияющую бездну. Однако ветер был столь силен, что я и в самом деле мог сорваться в пропасть, и в воображении моем теснились все новые ужасные картины. Натиск разъяренной стихии порождал во мне неописуемые чувства, и вновь я сравнивал себя с тем несчастным на страшной фреске, растерзанным в клочья неведомой расой, ведь в демоническом шквале, что терзал мое тело, словно когтями, я ощущал мстительный гнев, порожденный его бесплодными усилиями. Остатки рассудка покидали меня – я яростно кричал, и крик этот тонул в завываниях призраков бури. Я пытался ползти, противиться убийственному течению, но безрезультатно – медленно и неотвратимо я соскальзывал навстречу неизвестному. И вот уже разум мой сдался, и я, простершись ниц, вновь и вновь повторял загадочные строки безумца Альхазреда, кому город без имени являлся в кошмарах:
Не мертво то, что в вечности покой
Сумело обрести, со сменою эпох поправши саму смерть.
Одним лишь неумолимым, зловещим богам пустыни ведомо, что на самом деле случилось тогда, в минуты моей неописуемой борьбы во тьме, какая преисподняя исторгла меня назад, в мир живых, где я никогда не смогу забыть, дрожа на ночном ветру, пока не уйду в забвение, или меня не поглотит нечто более ужасное. Чудовищным, невозможным, невероятным было то, что я видел, – неподвластным человеческому рассудку, разве лишь в самые черные, предрассветные часы бессонных ночей.
Я упомянул, что сила ветра была поистине адской, демонической, и в его отвратительном вое слышалась вся нескрываемая злоба времен, что канули в небытие. Этот хаотический сонм голосов в бесформенном потоке, бурлившем передо мной, мой пульсирующий мозг превращал в членораздельную речь, что звучала уже за моей спиной, и в той неизмеримо глубокой могиле, где бессчетные века покоились эти реликты, вне мира живых, где занималась заря, я услыхал ужасные проклятия и нечеловеческий рык тварей. Обернувшись, над светящейся призрачной бездной я увидел силуэты, неразличимые во тьме туннеля – стремительный поток кошмарных, дьявольских тварей во всеоружии, чьи морды искажала ненависть, бесплотных демонов, что могли принадлежать лишь к одной расе – рептилий безымянного города.
Когда утихла буря, меня швырнуло навстречу омерзительной тьме земного чрева – за последней из тварей с лязгом затворилась великая дверь из бронзы, и оглушительный грохот металла возносился все выше, приветствуя взошедшее солнце, словно колоссы Мемнона на нильских берегах.
1921
Покинутый дом
Перевод В. Чарного
I
Ирония подчас присуща даже чему-то ужасному. Иногда она вплетается в канву происходящего, иной же раз проявляется в кажущейся случайности места действия и персонажей. Последнего сорта было нечто, случившееся в старинном Провиденсе, где в сороковых, в период бесплодных ухаживаний за даровитой поэтессой Уитмен, часто бывал Эдгар Аллан По. Обычно он останавливался в отеле «Мэншн-Хауз» на Бенефит-стрит, бывшем «Золотом шаре», под крышей которого доводилось ночевать Вашингтону, Джефферсону и Лафайету; излюбленный же его маршрут пролегал на север, к дому миссис Уитмен, соседствовавшему с кладбищем Святого Иоанна, что на склоне холма. В потаенном приволье среди надгробий восемнадцатого века он находил своеобразное очарование.
Ирония в том, что, столь часто следуя одним и тем же путем, величайший в мире мастер ужаса и необъяснимого проходил мимо дома на восточной стороне улицы: блеклого, обшарпанного, прилепившегося к крутому склону холма, с огромным запустелым двором, наследием тех лет, когда здесь была городская окраина. Он ни разу не писал о нем и не упоминал где-либо, и нет ни единого свидетельства тому, что он вообще его замечал. И все же дом этот для двоих людей, что знали нечто сокровенное, был сродни, или даже превосходил ужаснейшие из видений этого гения, так часто проходившего мимо в неведении, и так стоял он, воззрившись хищным взглядом окон, как символ невыразимого ужаса. Дом этот всегда привлекал, и привлекает по сю пору, всех любопытных. Поначалу бывший подобием фермерской постройки, он постепенно обрел черты, присущие архитектуре колониальной Новой Англии середины восемнадцатого века – благонадежного двухэтажного дома с островерхой крышей и мансардой без окон, георгианской дверью, изнутри обшитый панелями под диктовку моды тех времен. Щипцовый его фасад был обращен к югу, и по самые окна стены его утопали в земле на восточной стороне, на западной обнажая фундамент. Полтора века назад началась его постройка, постепенно меняясь, как и улица, на которой стоял, – ведь извилистую Бенефит-стрит, вначале называвшуюся Бэк-стрит, прокладывали меж кладбищами первопоселенцев, и спрямили, лишь когда тела были перезахоронены на Северном кладбище, проложив путь там, где были старые фамильные захоронения. Поначалу западная стена на крутом склоне отстояла от дороги футов на двадцать, но расширение улицы во времена революции обнажило самый фундамент, и потребовалось соорудить кирпичную подвальную стену, с дверью, ведущей из подвала на улицу, и двумя окнами над уровнем земли, выходившими на обновленную улицу. Столетие назад, при закладке тротуара, исчез последний остаток лужайки, и, проходя мимо, По, должно быть, видел лишь старинную серую скуку кирпича близ тротуара, вздымавшуюся над ним на шесть футов в обрамлении черепитчатой кровли. Подобный фермерским угодьям сад уводил вверх, далеко по холму, почти к самой Уитон-стрит. Пространство к югу от дома, примыкавшее к Бенефит-стрит, располагалось высоко над тротуаром, образуя террасу, ограниченную высокой, влажной, замшелой мшистой каменной стеной, прорезанной крутой лестницей с узкими ступенями, шедшей наверх через этот каньон, к неухоженной лужайке, отсырелым кирпичным стенам и заброшенному саду с развалившимися цементными урнами, ржавыми котелками, упавшими с витых треног, и прочему хламу, служившему фоном для потрепанной непогодой входной двери с разбитым веерным окном, гнилыми ионическими пилястрами и треугольным фронтоном, изъеденным червями. Все, что мне доводилось слышать о покинутом доме в дни моей юности, – что множество жильцов его скоропостижно скончались. Мне говорили, что подлинные владельцы покинули дом двадцать лет спустя после того, как построили его, именно по этой причине. Атмосфера в нем была нездоровой: быть может, из-за сырости и грибка в подвале, неприятного запаха, сквозняков в коридорах, плохой воды в колодце. Этого уже было вполне достаточно, чтобы заработать репутацию дурного места среди всех, кого я знал. Лишь среди записей моего дядюшки-антиквара, доктора Элихью Уиппла, открылись мне смутные, темные намеки, служившие основой для россказней старейших из слуг да простого люда, никогда не покидавших округу и почти что забытых, стоило Провиденсу разрастись до метрополии, приняв множество переселенцев. Здравая часть здешнего общества никогда не считала, что в доме этом «нечисто». Не водилось ни слухов о гремящих цепях, ни о холодных сквозняках, тушивших свечи, ни о лицах за окнами. Самые смелые из предположений гласили, что дом «приносит неудачу», и ничего более. Но то, что немало людей умерли в этих стенах, не подлежало сомнению: пусть и давно, шестьдесят лет назад, случилось нечто настолько загадочное, после чего сдавать его внаем более не представлялось возможным, и с той поры в доме никто не жил. Смерть не настигала его жильцов внезапно – их постепенно покидали жизненные силы, и каждый умирал от той болезни, к которой был склонен. Те же из них, кто оставался в живых, страдали малокровием, чахоткой или помрачением рассудка, что говорило о нездоровой атмосфере в этом здании. Следует также упомянуть, что дома по соседству были совершенно лишены подобных губительных свойств.