Лисицын готовится к тому, что тот сейчас заскочит на дрезину, мелькает мысль — как бороться с ними, если у них такая силища, — но Задорожный только пристраивается в нескольких шагах и сцепляется с Лисицыным взглядами. Открывает рот, закрывает. Что-то говорит?
— Отвали! — орет ему Лисицын, перехватывая автомат как дубинку, за ствол, чтобы бить прикладом.
Задорожный ему отвечает, но тарахтение мотора и свист ветра забивают его, глушат.
И все же что-то долетает до Лисицына, доходит. Обрывки.
— Что? — спрашивает он у Задорожного. — Что?!
Тот по пояс одет, похож на человека, на ногах сапоги, поэтому, наверное, и бежит до сих пор, когда остальные отстали.
— Повтори! Повтори!
— Аваааадоооншшшииихрууууурмааааавет…
Лисицына охватывает оцепенение — а по телу разливается блаженное тепло.
Слова становятся четче, разделяются, распускаются и расцветают… Задорожный повторяет, повторяет, как Лисицын и просил, хочет ему свое знание передать, сообщить…
И вдруг кувыркается и пропадает.
Лисицын вздрагивает. Зачарованно смотрит в темноту, которая так внезапно слизнула Задорожного. Потом оглядывается. Это выстрел был. Его выстрел разбудил.
За спиной у него стоит эта девчонка — Мишель. Под ногами у нее валяется раскрытый школьный рюкзак. В вытянутых тонких руках дрожит его, лисицынский, потерянный «стечкин».
5
Стоят эти человечьи жернова перед глазами, куда ни глянь: кожаные грязные шестерни трутся друг о друга руками-зубцами, перемалывают помаленьку сами себя. На Кавказе Лисицын видывал разное, но всему этому разному, постаравшись, можно было придумать объяснение. А тут никакого объяснения нет — это просто ад пришел на землю.
Они переродились все во что-то, в нелюдей, его бойцы. Он бросил их, да, но спасать там больше было некого. В Ростове этом жутком, стылом, который с его родным теплым донским Ростовом носил одно имя, больше уже никого, наверное, не осталось. Все были такие вот… Как Задорожный.
И никто Лисицына к этому не готовил, кроме того пацаненка, которого он за гаражами пристрелил. И девчонки этой.
Он убирает в кобуру отнятый у нее пистолет. Сказала, на земле подобрала, за себя боялась. Хитрит, сучка мелкая… Хотя можно и понять. Если она там и впрямь видела, как его казаки драли друг друга на части…
Лисицын застегивает кобуру. Девчонка протягивает ему что-то — в кулаке, потом разжимает пальцы. Он достает зажигалку, чиркает колесиком, капает теплым светом ей на грязную ладонь.
Там лежат два тонких мебельных гвоздя с широкими латунными шляпками.
Острие у гвоздиков испачкано.
— Это что? — спрашивает он.
Дрезина кочумает по темноте, фонаря ее хватает недалеко, по бокам от железной дороги сгрудился лес, налезает, напирает — потом расступается, мелькает переезд, мелькает пустой поселок — почему пустой, когда по пути туда вроде все обитаемыми были? — и снова деревья сдвигаются ближе, и в деревьях может что угодно спрятаться.
— Что это? — повторяет Лисицын и пишет ей по воздуху, как Мишель его научила; подсвечивает себе зажигалкой — но потом та вскипает и ошпаривает ему руку.
— Выткни себе уши! Вот так! Проколи!
Она берет гвоздики, вкладывает их в свои ушные раковины жалом внутрь, показывает, как с замаха хлопнуть по ушам ладонями.
— Чтобы их не слышать! Чтобы не слышать одержимых!
Лисицын берет гвозди. Рассматривает их. Качает головой. Она понимает, что он отказывается.
— Почему?! Тебе надо! Иначе ты тоже съедешь, как они все!
— Ничего… Как-нибудь сдюжим. Авось и не съеду.
— Что?!
— Ты хоть это себе как видишь, милая? Куда ж я без ушей-то? Что ж я за солдат такой, к херам, буду, что за командир? Это ж инвалидность, это под списание!
— Что?! Я тебя не слышу!
— А то ж, блядь! То ж, моя ты хорошая! Куда я с дырявыми ушами пойду?! В штабе — писарем? Да и то! Писарь же ж под диктовку должен, а как мне диктовать-то будут? Это все, это на пасеку только, с пчелами разговаривать! Не! Неее! Я — казак, понимаешь ты? Казак! А так — кем я буду?!
— Тебе нужно их выткнуть! Уши! Иначе ты заразишься! Все заражаются! Если бы они с тобой минуту вот так поговорили — все! Пиздец! — кричит ему девчонка. — Ты же видел! Ты же сам видел!
— Видел! Да! И что?! Видел, слышал! И ничего — вот же ж я, стою, нормальный, с тобой разговоры разговариваю! Не, сестренка, в пизду твои гвозди!
Он замахивается, чтобы забросить гвоздики в темноту, но девчонка перехватывает его руку, отгибает пальцы с бешеной силой и забирает свои гвоздики обратно.
Лисицын кривит лицо, запахивается поплотней. Зябко тут, ветер колет.
Уезжал бравым подъесаулом — а вернуться глухим инвалидом? Тогда о Кате можно будет забыть. Она не зря ему про маршальский жезл в ранце с самого начала сообщила: такие если за лейтенанта и пойдут, то только чтобы со временем до генеральши вырасти. Списанный в запас глухарь ее достоин не будет, она в Императорском балете танцует, ей нужна партия под стать. Дай ему Бог еще от трибунала за погибших бойцов отвертеться, дай Бог, чтобы его правде в Москве поверил хоть кто-то…
Нет, братцы, возвращаться надо с острым слухом и чистой головой. Потому что против него будут те, кто его отправлял на верную смерть. И его, и до него — Сашку Кригова. Мятежники там, бунт… Какой, к херам, бунт?!
Знал Сурганов, на что его посылает? Знал.
Когда говорил — никого там не слушай, когда Кригова пристрелить предлагал — знал. Тогда почему честно не предупредил? Почему не проинструктировал, как с этой дрянью бороться?
Сурганов и виноват во всем. И те, кто там с ним еще заодно. Предал Лисицына, предал его бойцов — зачем?! Опыт, может, хотел на них поставить? Справятся они или нет с этими тварями?
Сурганов. Это таких, как он, под трибунал надо, вешать надо. Крыса штабная, костолом подвальный. Вот, сотню казачью положили. Такого ждал результата?! Доволен, мразь?!
И в том, когда детские головы у казаков с рук свисали, болтались, и остальное там, в камере, и что казаки его превратились в эту кашу, в этот улей, и что Задорожный за ним бежал со страшной харей… В этом тоже его вина. Почему нельзя было сказать, куда их отправляют?! Может, были бы все они живы!
И не распространялась бы эта зараза вокруг них. И на Москву бы не ползла за Лисицыным по пятам.
Что бы там ни было, до Москвы надо добраться как можно быстрей. Если эта… Бесовская молитва… Дойдет туда раньше… Он снова думает о Кате.
Катя на сцене Большого — склоняется за цветами, от пота мокрая насквозь, вся дрожащая от усталости и радости. Катя при свечном свете, тянущаяся губами к его губам, стонущая, невесомая… И у кремлевских стен — дерзкая, летучая, не для Лисицына Юрки созданная, но идущая с ним сквозь метель рука об руку.