— Давай в обратную сторону, — предлагает Егор. — В Москву.
— Ок.
Она перекидывает ноги обратно — колени загорелые, ветер лезет под платье, она со смехом пытается его приструнить — и подходит к Егору. Наклоняется к нему, пахнет земляникой. Целует в щеку — в уголок губ — в губы. Это и сестринский поцелуй, и материнский, и любовный: такой, от которого Егор наполняется не похотью, а сияющим счастьем; теплым счастьем от того, что его приняли, почувствовали, поняли и приняли навсегда.
Он просыпается с улыбкой. Песня, которую он только что наизусть пел, тает, как буквы, которые пальцем по воздуху пишешь, и забывается навсегда за несколько секунд. Но медовое тепло из сна залило все раны у него внутри, все обезболило, все обеззаразило.
В пыльном и заиндевевшем окне слабая луна и голые деревья, света в дом падает мало, как на дно колодца. Но Егор видит Мишель хорошо. Они лежат друг напротив друга. Мишель обложилась детьми, Егор один. Ее лицо перемазано кровью и копотью, перечерчено высохшими руслами слез. И все равно она очень красива; Егор слышит в себе такую к ней нежность, еще после сна, наверное, не выветрившуюся, что перевешивается через сопящих детей и осторожно притрагивается к ее щеке, гладит ее. У нее теперь никого не осталось, никого и ничего, кроме Егора, — и значит, она теперь будет с ним, она будет его, а он будет принадлежать ей, потому что у него тоже больше нет совсем ничего; выше цену, чтобы быть вместе, заплатить нельзя.
Мишель вздрагивает. Он отдергивает руку.
Она открывает глаза. Кивает ему молча: что?
Егор приподнимается, садится к окну. Дышит на стекло и по испарине пишет: «Ты очень красивая». Мишель хмурится спросонья, кривит губы. Показывает сердито ему на волосы, на лицо: я чучело. Отворачивается. Он остается сидеть, глаз с нее не сводит. Она ерзает в постели, потом недовольно оглядывается на него снова: чувствует. Садится тоже. Пишет на стекле: «Хорош пялиться!»
И все: мед киснет, сворачивается, плесневеет мигом, и все обрушивается на него заново. Все, что видел, и все, что делал. Он еще пытается цепляться за ту Мишель, не глухую, с которой во сне разговаривал. Она стирает рукавом Егорову писанину и строчит ему — «Спи давай. Мне надо выспаться. Я хочу завтра сразу до Москвы».
Егор перебивает: «Постараемся, конечно». Показывает на детей. Она смотрит на них озадаченно, словно в первый раз видит. Подбирается как-то, съеживается.
Он по скрипучему стеклу рисует: «Я тебя не брошу!» Мишель пытается улыбнуться, но улыбка у нее получается плохо. Они сидят так молча, голые ветки ходят за окном, черкая тенями им по лицам. Мишель подозрительно всматривается в Егора, он думает: неужели она так и не поняла, что я без нее не смогу?
Он выдыхает на стекло: «Я тебя люблю».
Это трудно ему дается, палец дрожит так, как будто он только что из первогопоследнего вагона вышел. Дорисовал, застыл. Она молчит тоже. Потом поднимает свои плечи и опускает их.
Егор ниже, под признанием, корябает: «Что?»
Мишель — тоже в сторонке — пишет нехотя: «Я не могу».
Он чувствует, что черная густая муть, которой он наглотался там, в поезде, между двадцатым и первым вагонами, которая вроде бы кое-как осела, вроде бы подсохла, — начинает в нем отмокать, подниматься, закипать.
Теперь-то что мешает тебе?! Мы с тобой вдвоем только остались, нам — жить, этот твой казак сдох! Сгинул там, за мостом, а может, это я его и кончил походя, даже не узнав, потому что он в нелюдя превратился из бравого красавца! Его нет больше! А мы с тобой — есть, вот мы! «В чем проблема?»
Мишель не отвечает.
Светлые волосы ее спутаны, красная синтепоновая курточка застегнута наглухо, Мишель скрестила руки на груди, спрятала мякоть под панцирем, на Егора глядит волком.
Он — в голос! — орет:
— Ты и видела его, боже ты мой, всего один раз! Ну, потрахались вы, ладно, хер с тобой, я прощаю тебя за это, окей? Прощаю! Ну что это за великая такая у тебя к нему любовь, с первого взгляда и до после смерти?! Что я ничем не могу ее перебить! Да он играл с тобой просто! Поматросил и покатил дальше, портить других таких же вот дур!
Егор задыхается. Мишель мотает головой: не слышу. Егор лупит по столу кулаком, Сонечка начинает ворочаться. Он зло стирает со стекла про любовь, дует на него и сообщает ей: «Его больше нет!» Мишель, подумав, наконец тоже решается — трудно, как он решился, — на свое признание: «Я в курсе».
Выдыхает медленно, выводит: «Я от него беременна».
Егор затыкается. Ложится. Отворачивается к стене. Сжимается. Теперь у него не осталось совсем ничего.
4
Но уснуть он не может.
Кожа горит, чешется. Все, что налипло на него за последние два дня, разъедает ее. Он вертится на продавленном топчане, пытаясь найти позу, в которой не будет чувствовать своего тела, но не выходит: от глухоты остальные ощущения обострились. Ничтожный лунный свет бередит глаза, каждая забитая пора свербит, в дырявых ушах стоят крики. Усталые мышцы, которые никак судорога не отпустит, вибрируют. Земля вибрирует.
Егор трогает пол, прислушивается пальцами. Земля вибрирует. Стол дрожит мелкой дрожью. Он догадывается, вскакивает на ноги, распахивает дверь. Так и есть: поезд! Мишель поднимается вслед за ним — что случилось?!
Поезд идет на них от Москвы, и не только по вибрации рельсов это слышно — в лесной теми загорается белая звезда. Она растет, летит на Егора, на сторожку, раздваивается, и земля под его ногами начинает ходить ходуном в такт железным колесам: ту-дум ту-дум, ту-дум ту-дум.
Из Москвы к Ярославлю идет настоящий поезд. Не дрезины, которыми им припасы подвозили, — а тепловоз с вагонами, какие, оказывается, в Москве тоже имелись, просто раньше их на ярославцев тратить было без надобности. Может быть, это подмога, которую просил Полкан. Может быть, провизия, которая им так была нужна позавчера. Всполошились все-таки, отправили кого-то. Полкан думал, Москва бросила их, Егор тоже на Москву не рассчитывал. Рассчитывал только сам на себя.
Полкан!
Если они и впрямь туда едут, на Пост… Полкан не успеет ведь сам еще ласты склеить, как Егор надеялся. Он ведь там, его окно прямо во двор выходит. Будут разбираться, будут квартиры обыскивать, найдут его… Это как тогда, это что же… Тогда все зря было, все, что Егор натворил — зря? Только потому, что на самое последнее не решился?
Он выходит на пути и поднимает руки.
Поднимает и опускает их. Мишель глядит на него от двери, на промозглом ветру зябко кутаясь в рваное одеяло. Спрашивает его без слов: чего ты хочешь?
Надо остановить их, вот чего. Не все там умерли, на Посту. Я тебе соврал. Этому поезду не нужно туда, в Ярославль, кто бы ни ехал в нем, чего бы туда ни вез. Им туда нельзя.