Заснеженные ели подпирали небо, оттуда, словно через проколотые острыми верхушками дыры, ярко било солнце, заливая расстилающуюся под ногами равнину. Домики турбазы – основной, в котором жили гости, хозяйский, где обитала семья Девятовых, служебный, где в течение дня размещался обслуживающий персонал, оленья ферма и остальные строения – казались маленькими-маленькими, словно игрушечными. Между ними вились протоптанные дорожки, чуть в стороне по шоссе, ведущему к поселку, ехали крошечные машинки. Все казалось сказочным и очень умиротворяющим.
Патриция спускалась ниже, и все вокруг приобретало привычные размеры и очертания, отчего волшебство потихоньку исчезало, растворялось в воздухе, который, казалось, стал чуть холоднее. По крайней мере, каждый вздох немного обжигал горло. До конца канатной дороги оставалось совсем немного, людей внизу уже вполне можно было распознать по лицам. В частности, Патриция увидела стоящего недалеко от пункта проката снаряжения Олега Девятова и слегка поморщилась, вспомнив его грубые жадные руки.
Девятов стоял рядом с Аркадием Петровичем, единственным гостем, не спустившимся утром к завтраку. Видимо, к этому часу он все-таки проснулся. Патриция вытянула запястье из рукава куртки, отогнула край перчатки. Половина второго, немудрено и проснуться, даже если по Москве сейчас и полдесятого.
О чем говорили двое мужчин, сверху было, конечно, не слышно, однако, судя по жестам, Олегу Девятову было весело, а вот Аркадию Петровичу – не очень. Хозяин турбазы хлопал себя по коленям и раскатисто смеялся, чуть ли не ржал, выглядело это отвратительно, впрочем, как и все, что было с ним связано. Его собеседник казался растерянным, словно разом растерявшим весь свой вчерашний лоск. Даже очки в золотой оправе сидели на носу как-то криво. В какой-то момент он вдруг махнул рукой, словно в немом отчаянии, сорвал с головы вязаную шапку и широкими шагами пошел прочь, практически побежал.
В этот момент ноги Патриции коснулись земли, подбежавший служащий канатной дороги отстегнул цепочку, помог ей выбраться из металлического кресла, которое, не останавливаясь, ползло дальше, собираясь с силами для захода на следующий круг, кто-то уже деловито рассаживался, занимая места, чтобы подняться на гору. Патриция сделала несколько шагов в сторону, чтобы не мешать, пошла быстрее, потому что почувствовала, что замерзла, и через несколько шагов услышала громкий, удивительно неприятный звук. Это смеялся, точнее, действительно ржал оставшийся в одиночестве у пункта проката Олег Девятов.
Заметив Патрицию, он вытер выступившие от смеха слезы и сделал неприличный жест в ее сторону. Она заметила, что перед этим он аккуратно осмотрелся, чтобы убедиться, что его не видят и за Патрицию никто не вступится. Она снова почувствовала, как притаившаяся внутри ярость поднимается все выше, грозя залить голову. Допустить это было категорически нельзя.
– Слушай ты, урод, – негромко сказала она, подойдя еще ближе, но все-таки оставаясь на некотором расстоянии. Патриция знала, что может быть опасной, если, не дай бог, перестанет себя контролировать, – если ты еще раз подойдешь ко мне ближе чем на два метра, бросишь на меня хотя бы один взгляд или повторишь то, что сейчас сделал, я тебя кастрирую. Розочкой от бутылки. Конечно, возможно, я сяду, потому что для меня это будет уже рецидив, но тебе это окажется уже без разницы. Я говорю совершенно серьезно. Можешь погуглить, если не веришь.
Стоящий напротив мужик смотрел на нее дикими глазами. Он был настолько растерян, видимо, не ожидая подобного текста от хрупкой рафинированной московской дамочки, что от нелепости его вида проснувшаяся внутри змея ярости сворачивалась уютными кольцами. До следующего раза.
– Я не шучу, – повторила Патриция назидательно, и он дрогнул, сдался, опустил глаза, повернулся и зашагал прочь. Чуть ли не побежал, и это позорное отступление вселило в Патрицию сладкое чувство победы над поверженным противником. Она была уверена, что больше он к ней действительно не подойдет.
За ее спиной раздались аплодисменты. Кто-то, явно наблюдавший за баталией, теперь от души хлопал в ладоши. Патриция повернулась и обнаружила там Карину.
– Браво, – сказала та, перестав хлопать. – А ты, малышка, оказывается, не так проста, как кажешься. Выглядишь совсем простофилей, а оказывается, у тебя есть зубки, да преострые. И ты умеешь больно кусаться.
– Умею, хотя и не люблю, – сухо ответила Патриция. – Учителя хорошие были. К сожалению.
– Да почему же к сожалению, – весело изумилась Карина, – я бы даже сказала, наоборот, к счастью. Наконец-то Олежек встретил достойного противника. Ну надо же.
– Олежек? Вы что, знакомы?
– Да бог с вами, конечно, нет, – рассмеялась Карина, обнажив зубы, настолько прекрасные, что сомневаться в их искусственном происхождении не приходилось. – В моем возрасте уже все мальчики-зайчики, Олежки и Игоречки, Сереженьки и Эдички. Доживешь до моих лет – поймешь.
– Не уверена. – Патриция почувствовала, что уже совсем окоченела. – Вы простите меня, Карина, но я пойду.
– Иди, конечно, – милостиво разрешила та. – Но это просто удивительно, насколько бывает обманчива внешность.
* * *
«Пойми, в этом мире никто не идеален». Так говорила учительница в школе. Самая любимая учительница, потому что она была единственной, кто прощал ему неидеальность. Все остальные требовали невозможного – соответствия столь высоким стандартам, что достичь их было совершенно нереально. Он точно это знал, потому что пытался.
– Только слабаки писают в штаны и не могут дотерпеть до горшка. Это значит, ты – слабак?
Говорят, дети не помнят того, что происходило с ними примерно до пятилетнего возраста. Но этот диалог о том, что он опять намочил штанишки, помнился так, как будто происходил вчера. При этом, по горделивым рассказам матери, поучающей своих подруг, он знал, что просился на горшок с года и двух месяцев. Получается, он и помнил себя именно с такого возраста.
– Ты ничтожество, которое не может дать сдачи. Не ной и не жалуйся на отобранные игрушки, бей сразу, чтобы никто не смел к тебе подходить. Только слабаки не защищают свое личное пространство.
Эта повторяющаяся отцовская нотация случалась явно в детском саду, ведь сколько он себя помнил, к нему никогда никто не подходил, потому что он дрался отчаянно, как загнанный в угол зверек, пускающий в ход когти и зубы. Его боялись и предпочитали не связываться.
Еще он помнил боль. Постоянную боль от синяков, которые практически никогда не проходили. Отец воспитывал его армейским ремнем. Металлическая пряжка с пятиконечной звездой оставляла отпечатки на теле. У него вся попа и ноги были в малиновых звездах, и он никогда не раздевался во время дневного сна в детском саду, тем более что никогда не спал. Воспитатели пытались бороться, но быстро сдались, потому что, кажется, тоже его боялись, затравленного дикого волчонка.
Единственное светлое воспоминание детства касалось того периода, когда он подхватил ветрянку. У большинства детей она проходила легко, ограничиваясь лишь красными отметинами и легким зудом, а его свалила с температурой под сорок и горячечным бредом, в котором он отчаянно чесался и звал маму.