Чарли сидел рядом с ним на табуретке, и был он, по видимости, уже раздет…
Вот это и добило Крэка. Тела как тела у Чарли не было, но существовало такое, от чего сам Чарли вдруг запел, глядя на себя голого. Крэк слушал это пение как собственный приговор. То, что он видел своим единственным холодеющим глазом, выходило за пределы ужаса, и чудилось пастору, что он сам теперь, как свидетель, становится нежильцом, не входящим в рамки любых миров.
И постепенно кровь Крэка превращалась в ее антипод. Он уже не чувствовал ее всеохватывающей космичности, голоса богов и звезд уже не звучали в его крови, она — по своему духу — становилась все чернее и чернее, по мере того как Чарли пел… Крэк видел само живое тело Чарли — но, увы, все смешалось в его мозгу, и глаз не мог дать окончательно сигнала в душу.
Один образ, один вопрос стоял на дне страха: что это — тело или проекция души Чарли?
Грегори Дутт закрыл свой единственный глаз, опять уходя в сон.
Темный вихрь внутри, точно получив энергию от присутствия обнаженного Чарли, уводил сознание в пропасть. Крэк (Грегори Дутт) на мгновение постиг наконец, что умирает, но умирает какой-то особенной, может быть нечеловеческой, смертью, недоступной даже крысам…
Впереди — туннель мрака.
И вдруг в конце туннеля он различил свет! Да, да! Вот они — его собственные напророченные похороны (он видит их), — только почему он не хохочет, почему нет последнего предсмертного хохота?!
Вот и странные голодные собаки, которые всегда плелись за его гробом, вот и одинокий неизвестный человек рядом, вот и крепкий гроб, в котором он лежит.
Все было как раньше, как будет всегда…
Но некоторый сдвиг все-таки есть. Ведь теперь он не хохочет, когда видит эту процессию, а умирает… И наконец появились другие черты: из гроба высунулась его голова, так любимая им раньше. Но один глаз был закрыт — словно уже смотрел в мир мертвых. Зато другой был, напротив, живой и даже подмигивал. Как-то нагло подмигивал, и с непонятным для ума значением. Впрочем, Крэк чувствовал, что человеческий ум его исчезает навеки и у него уже никогда потом не будет человеческого ума…
Голова спряталась в гроб, и на минуту обозначилась рука, белая, бесцеремонная, детская (словно Крэк превратился в ребенка), и махнула собой в никуда примиренно и загадочно. Но кто же он, Крэк, на самом деле — тот, который лежит в гробу и махает рукой в неизвестность, или тот, кому это все снится и который тоже умирает? Он сам не знал этого. Однако пророческий сон с крепким гробом, голодными собаками и неизвестным господином внезапно кончился, погас и свет в конце туннеля. Крэк — уже не человеческим умом, а каким-то другим, вдруг на мгновения появившимся, — понял, что возврата нет, что он уже не умирает, он умер…
Чарли продолжал сидеть на табурете около трупа Крэка, равнодушно помахивая тремя голыми руками.
Отражение
Виктор Заядлов уже почти не был человеком, даже по его собственному мнению. Жил он уже несколько лет оседлым эмигрантом в Нью-Йорке, в маленькой трущобной квартире. Работу он бросил (да ее и не было), жену сдуло, и больше вокруг него ничего не стало. Кормился он на помойках и на социальное пособие, которого боялся. Неожиданно, после многих лет нищеты, получил он небольшое, но терпимое наследство — однако это уже ничего не меняло, и он позабыл о нем.
«Не все ли равно, как жить?» — подумал Заядлов в последний раз.
Да, не это было главное. Главное было в том, что начала изменяться его тень. Он заметил это впервые, когда писал письмо далекой бабушке в Москву. Вместо тени от своих пальцев он увидел черные когти — сверхъестественно черные, ибо тень никогда не бывает так черна.
«Началось, началось, — в холодном поту подумал он, — я знал, что этим кончится… Это конец».
Но он дописал письмо, словно ведомый когтями.
Впрочем, письмо было довольно добродушным, оно началось так:
«Дорогая бабуся! Привет из Нью-Йорка, из всемирного центра будущего. Ты не умерла?! А я как будто бы умер, но в целом живой.
У меня все хорошо. Часто по ночам любуюсь небоскребами. А как тетя Маня, тетя Катя и тетя Вика? (На самом деле никаких таких женщин вообще не существовало)».
После того как Заядлов закончил писать, поставив последнее: «Не забывай меня, бабушка», он опять поглядел на тень и увидел, что она стала нормальная.
Заядлов страшно обрадовался этому.
«А не пойти ли мне погулять?» — решил он от счастья.
И он прямо-таки побежал — вперед на Пятое авеню, к рекламам, педерастам и бизнесменам. По дороге он поблевал около большого клуба, который называли почему-то храмом.
И пошел вперед — мимо огромных причудливых тридцатиэтажных банков, малюсеньких церквей и теней от небоскребов. Там и сям появлялись нищие и сумасшедшие. Секс Заядлов любил, но сумасшедших — никогда. Их было много в этом городе будущего, но их некуда было девать…
Заядлов подмигнул раза два прохожим, на большее он не решался, хотя помнил, что как-то раз ему ответили:
— How are you (Xay а ю).
Нет, он не был одинок. Заядлов вдруг юркнул в заведение, мокрое от пива и от раскрашенных, как на Марсе, проституток, и запил, наклонившись над единственной рюмкой виски. И тогда второй раз увидел свою тень, однако вместо обычной головы была голова льва.
«Да нет, это кутенка, — успокоил сам себя Заядлов, наклонясь. — Всего лишь кошка — и все».
Но потом вдруг вскочил, дико озираясь на невинных проституток. Тень исчезла, ушла в потолок, в лампу, повиснув над головами дев. И Заядлов выбежал из светоносного этого заведения.
Свернул в малолюдство, какая-то женщина одиноко свистнула: была она как привидение, сошедшее с ума. Заядлов глянул вверх: там были небесного света небоскребы, и в каждом окне было, может быть, по бриллианту.
Он не любил плясать перед небоскребами.
Итак, появилась какая-то новая, почти доисторическая тень, как будто раньше он вообще жил без подлинной тени, оставаясь золотым счастливым человеком.
Спустя три недели тень эта даже стала драться — словно из тени высунулся коготь. И тогда он захохотал.
— Боже мой, я все понял, — кричал он в стену. — Это не сумасшествие, а, напротив, обратный процесс! Я наконец становлюсь нормальным!
И он юрко, несмотря на драчливую тень, засеменил к своей новой жене.
Действительно, когда сдуло жену-эмигрантку, он приобрел вторую — из местных, старуху лет семидесяти, якобы почти без средств, но все-таки с небольшими деньгами, которые она не тратила с детства. Потому и накопилось. Собственно, формально женат он не был, только — друг дома и полулюбовник. Приходил он к ней раз в полгода, или, может быть, раз в три месяца — и это считалось большой неразлучной дружбой. Почти мечтой.
Вот перед ней-то Заядлов и любил плясать.