Кучук кланялся до самой земли, чуть ли не ползал перед Рустем-пашой.
— Тебе чего? — хмуро спросил тот.
— Хочу внести в преславные уши весть.
— Весть? — удивился Рустем-паша. — Таких, как ты, шатается здесь знаешь сколько?
— Весть о государственной измене, — прошептал Кучук.
Рустем схватил его за ворот, поднял, с силой опустил на землю.
— О чем, о чем? А ну, говори до конца, но если врешь, то самым большим куском от тебя останутся уши.
Кучук зашептал ему об Ахмед-паше, об убийствах, которые должны быть. Об угрозе жизни султана. Об…
Султанский зять схватил своей могучей рукой ничтожного евнуха и поволок за собой.
— Будешь со мной, — бормотал Рустем, — будешь где я. Не ищи мертвых коней, чтобы снять с них подковы. Всякая птица из-за языка гибнет.
Потом неожиданно крикнул своим людям, которые его сопровождали:
— Взять этого ошметка и вырвать ему язык!
Так сомкнулись над ничтожным человеком все случайности, которые были и должны были быть, и похоронили его под своими обломками. Потому что в этой жизни нет ничего вероятнее смерти.
Отмщение
Роксолана окружила себя женщинами. Старыми, молодыми, важными, владетельными и просто без всякого значения. Пряталась между ними, обложилась ими, будто тучей, стояла на шаткой, колеблющейся туче, а могла бы стоять на туче, как вседержитель.
Но султан ожил, вся сила стекалась к нему, притаившийся мир лежал на его ладони, и снова эта ладонь должна была обернуться для Роксоланы ладонью судьбы.
Целый день провела в садах Топкапы. Те, что под гаремом, что смотрели на Золотой Рог, на Стамбул. Розово-синий город и пепельные громады мечетей над ними — Баязид, Фатих, Селим, а между Баязидом и Фатихом холм Сулеймание, крупнейшей из всех джамий, которая словно бы возвышается, раскрыливается над Стамбулом, взлетает в небо, и этот гигантский город, пепельно-синий, холмистый, будто спина дракона, тоже летит ниоткуда и никуда, и она, усевшись на жесткой спине, бугрящейся куполами мечетей, с вздымавшими ввысь шпилями минаретов, то розовых, будто детское личико, то необыкновенно белых, будто призраки, тоже летит, но падает и падает в сады гарема, туда, где кипарисы и платаны, туда, где железные и иудины деревья, деревья для печали, для рыданий, для отчаяния.
День не принес ей ничего. Султан ожил и молился в мечети за свое спасение. Молилась ли она? Только отцовской молитвой: «Ущедри зовущую со страхом. Ущедри…»
Султан не звал ее, может, и не вспоминал, может, и вовсе забыл, и все забыли. Даже кизляр-ага Ибрагим куда-то исчез, пропали все евнухи, не охраняли, не следили, скрылись все враз, так, будто говорили: «Беги! Вырывайся на свободу!» А где ее свобода, за какими стенами, просторами и бесконечностью времени?
Сидела в своих мраморных, раззолоченных покоях, не спала до утра, не смежила даже век, невольно прислушивалась к каждому шороху, к журчанию воды в фонтане, к вскрикам своего исстрадавшегося сердца, утомленно посматривала на разметанные в черных настенных кругах золотые буквы священных надписей, трепетавших, как птицы в окнах. И сердце у нее в груди трепетало так же в ожидании неминуемого.
Почему никто не шел к ней? Куда-то исчез великий визирь Ахмед-паша, пропал кизляр-ага, и молчит, тяжко молчит Сулейман. Уже узнал, что хотела его смерти? Но видит бог, не убивала его и не посылала убийц, потому что лежал мертвый. А разве можно желать смерти для мертвого?
На рассвете неожиданно пришел вдруг зять Рустем. Скребся в двери, как пес, изгнанный хозяином, втиснулся на белые ковры приемного покоя султанши, понурый больше, чем всегда, лицо под черной бородой было синюшное, будто у утопленника.
— Что это с тобой? — вяло поинтересовалась Роксолана.
— Ваше величество, я снова великий визирь.
— И так рано прибежал похвалиться?
— Ваше величество…
— Какой же ценой? Кого-нибудь убил?
— Если бы…
Она посмотрела на него внимательнее. Слишком хорошо знала этого человека, к которому когда-то была благосклонной, потом возненавидела его, в дальнейшем снова вынуждена была ему покровительствовать, чтобы снова охладеть, может, и навсегда.
— Ага, — сказала, не скрывая злорадства, — уже знаю: должен кого-то убить. Может, меня? Потому и прибежал на рассвете. Не мог дождаться утра.
Рустем упал на колени, тупо мыча, пополз к ней по ковру.
— Ваше величество! Мама!
Роксолана брезгливо отодвинулась от своего зятя.
— Какая же я тебе мать?! Хочешь напомнить, что отдала тебе свою дочь? Так знай же — не я отдала Михримах, а султан. Убийца хотел иметь своим зятем тоже убийцу. Разве не ты убил Байду? А я если и имела еще после того какие-то надежды на твое очищение, то только потому, что у тебя славянская душа. Но теперь знай: человек может разговаривать на том же языке, что и ты, а быть величайшим преступником. Язык не имеет значения. А душа? Разве ее увидишь в человеке? Была слепой и теперь должна расплачиваться. Так зачем пришел — хвастать или убивать?
— Ваше величество, умоляю вас, выслушайте своего раба!..
В самом деле раб, и все здесь рабы, может, и сам султан тоже раб, только она свободна, потому что не поддавалась никому и ничему и не поддалась. Не боялась ни угроз, ни предсказаний. Когда солнце будет скручено, когда звезды облетят, и когда моря перельются, и когда зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она была убита, — может, лишь тогда узнает душа ее, что приготовлено ей на этом свете. Но нет! Клянусь движущимися обратно, текущими и скрывающимися, и ночью, когда она темнеет, и зарей, когда она дышит, — буду бороться даже с безнадежностью, чтобы самой смерти навязать высокий смысл жизни, как зерно, которое умирает, чтобы жить снова и снова неистребимо, вечно.
— Кровь на тебя и на твоего султана падет, как листья на землю!
Сказала это или только подумала? Как бы там ни было, Рустем зашевелился неуклюже, готов был бы съежиться от ее взгляда и ее слов.
— Ваше величество! Моя ли в том вина? Слепым зеркал не продают. Пришел человек, сказал, донес.
— К кому пришел?
— Ко мне. К султанскому уху не был допущен. Ну, а без провожатого не дойдешь даже в ад.
— Выбрал тебя в провожатые?
— Ничтожный евнух с кухни. Я отправил его в ад. Но весть уже была во мне. Что я мог, ваше величество? Такое преступление. Измена. Я был благодарен аллаху, что он избрал меня оружием. Если бы можно было знать! Сердце как стеклянный дворец, лопнет — уже не склеишь.
Она поморщилась:
— Мог бы и не упоминать о своем сердце.
Но Рустем должен был выговориться, как будто надеялся очистить душу.