- Эта голова слишком живая! - воскликнул он. - Не видно, что она мертвая. На отрубленной голове кожа стягивается! Она стягивается, как только голова отделена от тела. Вы, неверные, несведущи в этом!
И, чтобы не оставить никаких сомнений касательно своих знаний, тут же велел отсечь голову одному из чаушей и заставил художника смотреть на мертвую голову, пока венецианцу не стало казаться, словно он и сам умирает.
Не было ничего невозможного для Османов. Особенно в жестокости. Не накличет ли он на себя жестокости своим даром? Поступку должен предшествовать разговор. А разговор - это еще не подарок.
Хотя Ибрагим считался главным смотрителем султанских покоев и хотя Баб-ус-сааде тоже был в его ведении, пройти за четвертые ворота, которые охраняли белые евнухи, без риска утратить голову не мог так же, как и любой мужчина, кроме самого султана. Евнухи не принимались во внимание, ибо евнух не может воспользоваться одалисками так же, как неграмотный книгами. Но с высоты своего положения Ибрагим видел, что творится в гареме, он должен был удовлетворять все потребности этого маленького, но всемогущего мирка; каждое утро к нему приходил главный евнух, передававший веления валиде, Высокой Колыбели, великой правительницы Хафсы, драгоценное время которой не могло растрачиваться на вещи низкие и подлые, для них и был приставлен здесь он, Ибрагим, а ее время экономно распределялось между устремлениями приблизиться к аллаху, возвеличиванием улемов, бедных чалмоносцев. Ибрагим терпеливо слушал разглагольствования черного кизляр-аги, хорошо ведая, что ее величество валиде кроме приготовления даров для мечетей и священных тюрбе, шитья драгоценных пологов, вышивок и плетения кружев большую часть своего времени тратит на сплетни, на выслушивания доносов евнухов и своих верных одалисок, на подавление раздоров, а то и настоящих бунтов, которыми так и кипит гарем, и, ясное дело, на выведывание и слежку каждого шага султана, его визирей, всех приближенных, прежде всего самого Ибрагима, хотя к нему валиде питала особую благосклонность, о чем не раз говорила открыто. И не просто благосклонность, но и любила его, как сына. О чем он тоже слышал из уст самой валиде. Из царственных уст, затмевавших красотой что-либо виденное. Не сочные, не ярко-красные, не нежные той тонкой нежностью, от которой безумствуют мужчины, а скорее строгие, темные, точно запекшиеся, словно бы затвердевшие, но очерченные с таким высоким совершенством, что ждал от них уже и не просто слов, а самой красоты. Не многим из мужчин выпало счастье видеть те уста. Ибрагим принадлежал к этим немногим.
- Передай валиде, - сказал он утром кизляр-аге, - что я просил бы ее выслушать меня.
Кизляр-ага молча поклонился.
- Иди, - снова сказал Ибрагим.
Евнух, кланяясь, попятился к двери. Был могущественнее Ибрагима, потому что держал в своих черных, страшной силы руках и весь гарем, и самого султана, но никогда не проявлял открыто своего могущества, ибо за ним стояли целые поколения таких же евнухов, которые творили свое дело тайно, набрасывали петлю, подкрадываясь сзади, а на глазах заискивающе кланялись, унижались и подхалимничали.
Человек, став на ноги и возвысившись над миром животных, сразу как бы раздвоился на часть верхнюю, где дух и мысль, и нижнюю, которую телесность тянет к земле, толкает к низменному, к первобытной грязи. Верхней служат мудрецы и боги, нижней - подхалимы. Они из человеческих отбросов самые древние. Покончить с ними невозможно. Единственный способ - снова встать на четвереньки?
Ибрагим никогда не считал себя подхалимом. Может, и полюбился он Сулейману тем, что не присоединился к толпе лакеев, окружавшей шах-заде в Манисе, а теперь, когда Сулейман стал султаном, он, Ибрагим, тоже не сломался, удержался на своей человеческой высоте, поднялся еще выше над лакеями Высокой Порты, коим тут не было числа. Валиде Хафса поначалу опасливо присматривалась к шустрому греку, остерегаясь, как бы он не навредил ее сыну. Но, обладая необходимым терпением, которое с полным правом можно было назвать целительным, она вскоре убедилась, что между юношами началось нечто вроде состязания в достоинствах, и это ей понравилось. Теперь должна была лишь следить, чтобы Ибрагим, оставаясь напарником Сулеймана, не вознамерился стать его соперником. Малейшие намеки на соперничество валиде замечала если и не сама, то благодаря ушам и глазам, предусмотрительно расставленным повсюду, и своевременно устраняла их незаметно для Сулеймана, часто и для Ибрагима.
Теперь в просьбе Ибрагима валиде заподозрила какой-то подвох, наверное поэтому несколько дней не отвечала, не то торопливо собирая о нем все возможное, не то готовясь соответственно к предстоящему разговору. Готовиться к разговору, не зная, о чем этот разговор? Странно для всех других людей, но не для валиде. Ибо если человек задумал что-то недоброе, а то и подлое, то он не выдержит, выдаст себя хоть намеком, каким-то незначительным пустяком, хотя бы в сонном бреду или в опьянении, когда они с Сулейманом запираются в гяурских покоях Фатиха, - и тогда она немедленно узнает, догадается обо всем и соответственно приготовится к отпору. Если же у Ибрагима в мыслях нет ничего дурного, напротив, он хочет доставить ей приятное, то и тогда не следует торопиться, ибо торопливость к лицу только людям низкого происхождения, ничтожным, ничего не стоящим. Величие человека в спокойствии, а спокойствие в терпеливости и медлительности. Без промедления следует расправляться только с врагами. Поднятая сабля должна падать, как ветер. Валиде Хафса происходила из рода крымских Гиреев. В ее жилах не было крови Османов. Но, вознесенная ныне до положения хранительницы добродетелей и достоинств этого царского рода, она изо всех сил пыталась вобрать в себя его многовековой дух. Гигантские просторы дышали в ее сердце, медленные, как движение караванов; ритмы песков и пустынь пульсировали в крови, прогнанные с небес большими ветрами тучи стояли в ее серых искрящихся глазах, ее резные губы увлажнялись дождями, которые падали и никак не могли упасть на землю. Империя была беспредельным простором, простор был ею, Хафсой. Странствуя по велению султанов Баязида Справедливого и Селима Грозного (ее мужа) со своим сыном то в Амасию, то в отцовский Крым, скрытый за высокими волнами сурового моря, то в Эдирне, то в Стамбул, то в Манису, а теперь, соединив и объединив все просторы здесь, в царственном Стамбуле, во дворце Топкапы, она успокоенно воссела на подушку почета и уважения, став как бы тогрой
[34]
на султанской грамоте достоинств целомудреннейших людей всего света.
Валиде позвала Ибрагима тогда, когда у него стало исчезать желание поделиться с нею своим намерением. Намерение ценно, пока оно еще не потускнело, когда оно идет от горения души и не имеет на себе ничего от холодного разума. Но откуда же было знать валиде о странном намерении Ибрагима?
Она приняла его в просторном покое у Тронного зала ночью, когда султан уже спал, а может, утешался со своей возлюбленной женой Махидевран. Лишь неширокий переход и крутые ступеньки отделяли их от того места, где находился сейчас Сулейман, и это невольно накладывало на их разговор печать недозволенности, чуть ли не греховности.