— А ты будешь любить меня, когда я стану старая и седая?
— Боже правый, конечно нет. Я уже сейчас планирую, как заживу новой жизнью вместе с Одри.
— Так, значит, это ради нее ты прикупил боксерские трусы в горошек?
— Мы подумываем об Австралии, о Новом Южном Уэльсе.
— Говорят, там красотища.
— Сплошные пастбища. Прекрасное место для воспитания детей.
— О Том, милый Том! — Она схватила его руку, прижала ее к щеке, к губам. — Скажи, я все еще выгляжу на сорок?
— Ты никогда не выглядела на сорок, дорогая.
Барнаби вполне понимал тревожные настроения жены. Было время, когда дни рождения подчинялись нормальному распорядку вещей, наступая через более-менее регулярные (по твоему ощущению) годичные интервалы. Теперь же они словно бы настигали тебя чуть не каждый вторник. Назойливые, самоуверенные, фамильярно похлопывающие тебя по плечу. Лучше не оглядываться.
— Пойдем. Я умираю с голоду. Давай поедим.
Барнаби вдруг засомневался, так ли уж хороша была идея купить Джойс новые духи. Он понимал, что, выбирая вот уже тридцать лет подарки человеку, которого знал лучше всех на свете, не всегда попадает в точку. Всему виной вечная нехватка времени и, сколь ни досадно в этом признаваться, ущербное эстетическое чутье.
Калли, та совсем другая. Вот уж кому художническое видение отпущено сполна. Даже ребенком, которому неоткуда взять денег, она обладала этим завидным даром. Обходя лавки, торгующие разным старьем, блошиные рынки, а позднее — аукционы и магазины ношеного платья, она всегда выискивала нечто такое, без чего осчастливленный получатель дара просто не мог обойтись.
Однажды на Рождество восьмилетняя Калли вместе с отцом наткнулись на коробку «старой рухляди», как назвал это ее родитель. В ней Калли откопала темно-синюю сумочку мягкой кожи в форме лотоса. У сумки была сломана молния и ремень едва держался. Не сумевший удержать ребенка от опрометчивой траты карманных денег (двадцати пяти пенсов, если быть точным), отец стал свидетелем того, как вся сумма, казалось, была выброшена на ветер. Калли приобрела трех ярких птичек из перьев и рулон пунцовой бумаги, который позднее превратила в бумажные розы. В них она усадила пернатое трио и все это красиво разместила в сумке-лотосе.
Нужно было слышать восторженные возгласы Джойс, когда она увидела подарок. Птички до сих пор гнездились на ветвях комнатного растения в гостевой спальне. Лотос, правда, успел развалиться — в нем Джойс долгие годы хранила прищепки для белья. А вот подарок Тома — дорогой свитер со снежинками — так и остался лежать в шкафу.
По дороге в гостиную Джойс спросила, будет ли Том дома во вторник вечером.
— Калли собиралась заехать за фильмом, который мы для нее записали.
— Я считал, что она раздумала его смотреть.
— Она еще не решила окончательно.
Дочери вскоре предстояли репетиции возобновляемой постановки мюзикла «Голубой ангел» Пэм Джемс. Положенный в его основу фильм тридцатых годов недавно показывали по телевизору
[48]. А поскольку видик супругов Брэдли был на последнем издыхании, Джойс оказала им любезность.
— Так будешь ты дома или нет?
— Я бы на это не рассчитывал.
— Но ты постараешься?
И они сели за стол, продолжая говорить о своем единственном ребенке. О карьере, вполне успешной. О браке, пока еще не расторгнутом, но, по опасениям отца, висящем на волоске.
Джойс была более оптимистична. Она считала, что посторонним — в особенности родителям — никогда не понять, что происходит между супругами. Правда, трений возникало предостаточно.
Последнее «показательное выступление» состоялось в ресторане «Ля Каприс», когда отвергнутый десерт «купе жак» (замечательный фруктовый салат, поданный с лимонным и клубничным сорбетом) проехался по всей поверхности стола. Дело тогда кончилось временным разрывом на целый месяц.
Примирение, такое же мелодраматичное и словесно-изобретательное, как и разрыв, состоялось в садике на крыше возле их квартиры на Лэдброк-Гроув-роуд. Оно собрало половину обитателей района Оксфорд-Гарденс, и когда в финале была откупорена бутылка шампанского, публика в едином порыве разразилась бурными аплодисментами.
— Актеры… — вздохнула Джойс и переключила внимание на еду.
Холодный цыпленок под лимонно-эстрагоновым соусом, а к нему — молодой джерсийский картофель (самого мелкого калибра), отваренный «в мундире». Затем салат, аппетитные кусочки лилльского сыра «мимолетт», блюдо золотисто-медовой сливы «мирабель»…
Барнаби потянулся за добавкой картофеля.
— Тебе нельзя столько, Том. Картошка, багет, да еще сыр.
— Я начинаю сомневаться в необходимости этой вашей диеты.
— Забудь о сомнениях, Том. Доктор сказал…
— Я начинаю гадать, так ли уж в самом деле опасен лишний вес. Сдается мне, это утка, запущенная производителями продуктов для похудания и всеми вашими отвратительными журналами.
— Ты прекрасно знаешь…
— Слово «низкокалорийный» надлежит изгнать из английского языка. — Он набил рот картошкой. — Я больше не намерен заморачиваться насчет пищи. Сколько можно оглядываться на чужое мнение?
— Сержанту Брирли это не понравится.
— А Жерару Депардье сходит с рук.
— Жерар Депардье — француз.
Оборвав эту безобидную перепалку, не первую в таком роде, чета Барнаби завершила трапезу в благодушном молчании. Кофе пили в саду на скамье под аркой, увитой плетистыми розами. Вечерний воздух был густым от ароматов. Гималайская мускусная роза склонялась над их головами.
В сумерках деревья и кусты приобретали странный свинцовый оттенок, отличающийся от чисто-синего, зеленого и серого. Наблюдаемые на небе, подобные краски обычно предвещают бурю. Силуэты растений теряли четкость по мере того, как они обращались в неясные темные купы. Небо полнилось россыпями бледных пока звезд.
Птицы стихли, но неподалеку, дома через три-четыре, кто-то играл на пианино. Третью «Гимнопедию» Эрика Сати. Одна и та же музыкальная фраза повторялась снова и снова. Впрочем, это спотыкание скорее подчеркивало, чем нарушало тишину.
Барнаби поставил чашку на траву, притянул к себе Джойс и стал целовать в щеки, в губы… Она прижалась к нему, ее ладонь скользнула в руку Тома.
В доме зазвонил телефон, и Барнаби выругался.
— Не отвечай.