Он улыбнулся, медленно протянул руку, осторожно, не нажимая на секунду положил ее на мое плечо.
— Не терзайтесь, мумия. Все образуется. Через некоторое время ваши воспоминания вернутся к вам, одно за другим, потихонечку, чтобы вам не было больно. Есть много видов амнезии, почти столько же, сколько больных ею. А у вас очень, очень симпатичная амнезия. Ретроградная, частичная, без потери речи, без малейшего даже заикания, но при этом с таким широким и мощным кругом действия, что теперь этот зияющий провал непременно будет зарастать. И останется от него только вот этакая, совсем-совсем махонькая щелка.
Он показал пальцами, сблизив большой с указательным, — какая малюсенькая останется щелка. Улыбаясь, он намеренно медленно встал, чтобы я не слишком быстро повернула глаза.
— Будьте умницей, мумия.
Он пришел как-то, когда я была настолько «умницей», что меня перестали глушить трижды в день пилюлями снотворного — их давали мне в бульоне. Это было в конце сентября, спустя примерно три месяца после моей катастрофы. Я могла притворяться спящей, а моя память — вдоволь биться о прутья своей клетки.
Где-то были залитые солнцем улицы, пальмы у моря, школа, класс, учительница с гладко причесанными волосами, купальный костюм (красный шерстяной), ночи, озаренные огнями иллюминации, военный оркестр, шоколад, который протягивает американский солдат, и сразу — провал.
Затем — вспышка яркого света, руки сиделки, лицо доктора Дулена.
Временами я очень ясно, с гнетущей и пугающей ясностью видела перед собою толстые руки мясника, топорные как будто, а все же ловкие, и одутловатое мужское лицо, бритую голову. То были руки и лицо доктора Шавера, видела я их между двумя погружениями в забытье, между двумя комами. Воспоминание о Шавере относилось, должно быть, к июлю, когда он вернул меня в этот мир — белый, равнодушный, непонятный. Умостив больной затылок на подушке, закрыв глаза я подсчитала в уме. Подсчеты эти складывались передо мною столбиками на грифельной доске. Мне двадцать лет. американские солдаты, по словам доктора Дулена, раздавали шоколад детям в 1944 или в 1945 году. Предел моей памяти — первые пять-шесть лет моей жизни. Пятнадцать лет как резинкой стерло.
Я привязалась к именам собственным, цепляясь за них, потому что это были слова, ничего во мне не вызывавшие, никак не связанные с этой новой жизнью, которой меня заставляли жить. Жорж Изоля, мой отец. Флоренция, Рим, Неаполь, Лек, мыс Кадэ. Но тщетно я их твердила. Потом я узнала от доктора Дулена, что это как об стенку горох.
— Я же говорил вам, мумия, лежите смирно. Если имя вашего отца ничего вам не напоминает, то, следовательно, вы забыли отца вместе со всем прочим. Это еще ничего не значит, что вы не помните его имя.
— Но я знаю, когда говорю «река», «лисица», о чем я говорю. А разве я после несчастья видела реку, лисицу?
— Слушайте, цыпушка, когда вы встанете на ноги, у нас с вами обо всем этом будет длинный разговор, обещаю вам! А сейчас мне бы хотелось, чтобы вы были умницей. Но одно вам надо усвоить: Вы замкнуты в рамках определенного, изученного, можно сказать, почти «нормального» процесса. Я вижу каждое утро десять стариков, которые не разбили себе голову, однако испытывают почти в точности то же самое. Пяти- или шестилетний возраст таков, примерно, предел их памяти. Они помнят свою школьную учительницу, а вот собственных детей или внуков не помнят. Это не мешает им перебрасываться иной раз в картишки. Они забыли почти что все, а карточные ходы и как скрутить цигарку — помнят. Вот так-то. Вы наделали нам хлопот своей амнезией, которая носит старческий характер. Будь вам сто лет, я бы сказал: «желаю здравствовать» и сбросил бы вас со счетов. Но вам двадцать. Поэтому нет и одного шанса на миллион, что вы останетесь такой, как сейчас. Поняли?
— Когда мне можно будет увидеть отца?
— Скоро. Через несколько дней с вашего лица снимут это средневековое украшение.
— Я бы хотела знать, что было.
— Немного погодя, мумия. Есть вещи, в которых я хочу быть вполне уверен, а если я слишком долго буду сидеть у вас, вы устанете. Ну-ка, номер вашей машины?
— 66-43-13 «TT-X».
— Вы нарочно называет номер в обратном порядке?
— Да, нарочно! Хватит с меня! Я хочу двигать руками! Хочу видеть отца! Хочу отсюда выйти! Вы каждый день заставляете меня повторять всякую чушь! Хватит с меня!
— Смирно, мумия.
— Не называйте меня так!
— Прошу вас, успокойтесь!
Я подняла руку — огромный гипсовый кулак. В этот вечер со мной было то, что врачи назвали «кризисом». Пришла сиделка. Мне снова привязали руки к кровати. Доктор Дулен стоял передо мной у стены, пристально глядя на меня злым, полным обиды взглядом.
Я бешено выла, не ведая, на кого я злюсь, — на него или на себя. Мне сделали укол. Я заметила, что пришли еще сиделки, еще врачи. Именно тогда, кажется, я впервые ясно представила себе свой физический облик. У меня было такое ощущение, словно я вижу себя со стороны, глазами тех, кто на меня в эту минуту смотрел. Бесформенное существо с тремя отверстиями, уродливое, постыдное, воющее. Я выла от омерзения.
Доктор Дулен не навещал меня целую неделю. Я сама много раз просила вызвать его. Моя сиделка, которой, должно быть, сделали выговор после моего «кризиса», отвечала на вопросы нехотя. Руки мне она отвязывала только на два часа в день и эти два часа не спускала с меня глаз, подозрительно и напряженно следя за мною.
— Это вы дежурите при мне, когда я сплю?
— Нет.
— А кто?
— Другая.
— Я хотела бы видеть отца.
— Нельзя.
— Я хотела бы видеть доктора Дулена.
— Доктор Динн не позволяет.
— Скажите мне что-нибудь.
— Что?
— Что угодно. Поговорите со мной.
— Запрещено.
Я смотрела на ее большие руки, они казались мне такими красивыми и надежными. Наконец она почувствовала мой взгляд, он ее стеснял.
— Нечего следить за мной, перестаньте.
— Да ведь это вы следите за мною.
— Приходится, — отвечала она.
— Сколько вам лет?
— Сорок шесть.
— Сколько времени я здесь?
— Семь недель.
— Это вы ходили за мной все семь недель?
— Я. Теперь уж хватит.
— А какая я была в первые дни?
— Лежали неподвижно.
— Бредила?
— Случалось.
— А что я говорила?
— Ничего интересного.
— Ну что, например?
— Не помню.
К концу второй недели, второй вечности доктор Дулен зашел в мою комнату с каким-то свертком под мышкой. На нем был непромокаемый плащ, забрызганный грязью. В оконные стекла барабанил дождь.