— Ты пользуешься успехом, дорогая, — сказал Аллейн.
— Кажется, он мне нравится. Но боюсь, он довольно злобный. Я тебе не рассказала: он считает, что опера этого красивого молодого человека ужасна. Разве это не печально?
— Так вот в чем дело с парнем! — воскликнул Аллейн. — А он сам знает, что она никуда не годится?
— Синьор Латтьенцо считает, что это возможно.
— И все-таки они продолжают заниматься всем этим расточительством.
— Полагаю, она настаивает.
— А!
— Синьор Латтьенцо говорит, что Соммита глупа как пробка.
— В музыкальном смысле?
— Да. Но я так поняла, что и в общем смысле тоже.
— Похоже, тонкости отношения к хозяйке дома не слишком беспокоят синьора Латтьенцо.
— Ну, если говорить точнее, то полагаю, для него она не хозяйка дома. Она его бывшая ученица.
— Верно.
— Этот мальчик совсем не в своей стихии. Она поставила его в совершенно нелепое положение. Она чудовище, и я жду не дождусь, когда смогу выразить это на холсте. Чудовище, — повторила Трой со смаком.
— А его нет с остальными, — обратил внимание Аллейн. — Наверное, он озабочен приездом оркестра.
— Невыносимо думать об этом. Ты только представь себе: все эти важные музыкальные персоны собрались в одном месте, а он знает — если действительно знает — что это будет фиаско. И при этом будет дирижировать. Ты только представь себе!
— Ужасно. Его ткнут носом в его же промах.
— Нам придется при этом присутствовать.
— Боюсь, что так, дорогая.
Трой отвернулась от окна как раз вовремя, чтобы увидеть, как дверь тихо закрывается.
— Что такое? — быстро спросил Аллейн.
— Дверь. Кто-то только что ее закрыл, — прошептала Трой.
— Правда?
— Да. Правда.
Аллейн подошел к двери, открыл ее и посмотрел направо.
— Доброе утро. Вы случайно не Трой ищете?
Последовала пауза, а потом раздался голос Руперта Бартоломью — с австралийским акцентом, неровный и не очень хорошо слышный:
— О, доброе утро. Я… да… вообще-то… сообщение…
— Она здесь. Входите.
Он вошел, бледный и неуверенный. Трой поприветствовала его с сердечностью, которая ей самой показалась несколько преувеличенной, и спросила, для нее ли его сообщение.
— Да, — сказал он, — да, для вас. Она… то есть мадам Соммита… попросила меня передать, что ей очень жаль, но, если вы ее ожидаете, то она не может… Она боится, что не сможет позировать вам сегодня, потому что…
— Из-за репетиций и всего прочего? Разумеется. Я и не ожидала, что мы начнем сегодня; вообще-то, я и сама бы этого не хотела.
— О! Да. Понимаю. Тогда хорошо. Я передам ей.
Бартоломью сделал движение к двери, но заметно было, что ему хочется остаться.
— Садитесь, — сказал Аллейн, — если вы, конечно, не спешите. Мы надеялись, что кто-нибудь… что вы, если у вас есть время, расскажете нам немного подробнее о завтрашнем вечере.
Он развел руками, словно хотел зажать ими уши, но спохватился и спросил, не против ли они, если он закурит. Он достал портсигар — золотой, украшенный драгоценными камнями.
— Желаете? — обратился он к Трой, а когда она отказалась, повернулся к Аллейну.
Открытый портсигар выпал из его неуверенной руки. Бартоломью извинился с таким видом, будто его застукали за кражей в магазине. Аллейн поднял портсигар. На внутренней стороне крышки располагалась уже знакомая ему размашистая подпись: Изабелла Соммита.
Бартоломью весьма неуклюже закрыл портсигар и закурил сигарету. Аллейн, словно продолжая начатый разговор, спросил у Трой, куда поставить мольберт. Они разыграли импровизированный спор по поводу освещения и бассейна как темы для картины. Это дало им обоим возможность выглянуть в окно.
— Очень трудный предмет, — сказала Трой. — Не думаю, что я этим займусь.
— Думаешь, лучше мастерски побездельничать? — весело спросил Аллейн. — Может, ты и права.
Они отвернулись от окна и увидели, что Руперт сидит на краю подиума для модели и плачет.
Он обладал настолько поразительной мужской физической красотой, что в его слезах было что-то нереальное. Они лились по идеальным чертам его лица и были похожи на капли воды на греческой маске. Зрелище было печальное, но при этом нелепое.
— Дорогой мой, в чем дело? — спросила Трой. — Не хотите поговорить? Мы не станем об этом распространяться.
И он заговорил. Сначала бессвязно, то и дело прерывая свою речь извинениями: им незачем все это выслушивать; он не хочет, чтобы они думали, будто он навязывается; наверное, это им неинтересно. Бартоломью вытер слезы, высморкался, глубоко затянулся сигаретой и заговорил яснее.
Сначала он просто заявил, что «Чужестранка» никуда не годится, что он осознал это совершенно внезапно, и абсолютно в этом убежден.
— Это было ужасно. Я делал коктейли и вдруг, ни с того ни с сего, я понял. Ничто теперь не изменится: опера дрянь.
— А представление в тот момент уже обсуждалось? — уточнил Аллейн.
— У нее все было спланировано. Это должен был быть… ну, большой сюрприз. А самое отвратительное, — сказал Руперт, и его поразительно красивые голубые глаза расширились от ужаса, — я ведь считал, что все просто потрясающе. Как в сентиментальном фильме про то, как юный гений добивается успеха. Я был, как бы это сказать… в эйфории.
— Вы сразу ей об этом сказали? — спросила Трой.
— Нет, не сразу. Там были еще мистер Реес и Бен Руби. Я был… Понимаете, я был так раздавлен, или что-то вроде того. Я подождал, — сказал Бартоломью и покраснел, — до вечера.
— Как она это восприняла?
— Никак. То есть она просто не стала меня слушать. Она просто отмахнулась от моих слов. Она сказала… О боже, она сказала, что у гениев всегда случаются такие минуты — минуты, как она выразилась, божественного отчаяния. Она сказала, что у нее такое бывает. По поводу ее пения. А потом, когда я стал настаивать, она… ну, она очень рассердилась. И вы понимаете — у нее были на это причины. Все ее планы и договоренности. Она написала Беппо Латтьенцо и сэру Дэвиду Баумгартнеру, договорилась с Родольфо, Хильдой и Сильвией и со всеми остальными. И пресса. Знаменитости. Все такое. Я какое-то время упирался, но…
Он умолк, бросил быстрый взгляд на Аллейна и опустил глаза.
— Было и кое-что другое. Все сложнее, чем кажется по моему рассказу, — пробормотал он.
— Взаимоотношения между людьми иногда бывают ужасно трудными, да? — сказал Аллейн.
— И не говорите! — пылко согласился Руперт и выпалил: — Я, должно быть сошел с ума! Или даже заболел. Как будто у меня была лихорадка, а теперь она прошла, и… Я выздоровел, и мне остается лишь ждать завтрашнего дня.