Однако успех такого сражения для немцев на самом деле выглядел более чем сомнительным. Перевес Англии в тяжелых надводных кораблях был слишком велик, чтобы можно было рассчитывать вывести из строя британский флот в ходе одного сражения. В результате реализации кораблестроительной программы Тирпица получилось так, что к 1914 году германский флот был явно избыточен для выполнения чисто оборонительной функции – защиты германского побережья, но слишком слаб, чтобы нанести решающее поражение британскому флоту и избавить Германию от ужасов блокады. Задним числом можно сказать, что, если бы средства, истраченные на постройку новейших дредноутов, в свое время пошли на развитие подводного флота и укрепление сухопутных войск, шансы Германии на более благоприятный исход Первой мировой войны существенно повысились бы.
А перед этой войной германский флот использовался в основном для полицейских акций за морем для подавления разного рода восстаний в колониях и зависимых странах. Кроме того, он стал средством, с помощью которого сумасбродный кайзер и его не слишком разумные приближенные пугали мир. Так, когда 18 июня 1900 года в Китае восставшими членами «Союза кулака» (в честь которого восстание назвали «боксерским») был убит германский посланник барон Кетгелер, Вильгельм II 29 июня, выступая в Бременсхафене перед отправлявшимися в Китай войсками, заявил: «Пощады не давать, пленных не брать! Подобно тому как тысячу лет назад при короле Этцеле (Атилле) гунны оставили по себе память о своей мощи, до сих пор сохранившуюся в преданиях и сказках, точно так же имя немцев благодаря нашим деяниям должно запомниться в Китае на тысячу лет, так чтобы никогда китайцы не посмели даже косо взглянуть на немца». Князь Бюлов, пытавшийся воспрепятствовать публикации наиболее рискованных выражений из этой речи, впоследствии убеждал императора, что «такие «промахи» льют воду на мельницу тем, кто желает представить страну Гете, Шиллера, Гумбольдта и Канта как страну варваров и язычников, а нашего императора, который в глубине души, как я по-прежнему убежден, хороший христианин и добрый человек, не желающий ничего дурного, они будут изображать в виде кровожадного завоевателя, кем его величество, слава богу, отнюдь не является… Отпуская меня, император подал мне руку и сказал: «Я знаю, что вы желаете мне только добра. Но я уж таков, каков я есть, и переделать себя не могу».
А еще раньше, при обсуждении в рейхстаге 6 декабря 1897 года законопроекта о строительстве флота, Бюлов прямо заявил: «Германию с самого начала не следует исключать из соревнования за господство над другими странами, обладающими богатыми перспективами. Те времена, когда немец одному из своих соседей уступал землю, другому – море, а себе оставлял небо, где царствует чистая теория, – эти времена прошли… Короче говоря, мы никого не хотим отодвигать в тень, но и для себя мы требуем места под солнцем».
Став канцлером, Бюлов пытался продолжать линию Бисмарка на умиротворение России и сглаживание ее конфликтов с Австро-Венгрией, но не преуспел в этом. В мемуарах Бюлов писал: «Для меня с самого начала стояло вне всякого сомнения, что наша политика на Востоке должна быть прежде всего устойчивой… Вопрос о восточных провинциях является для нас не только вопросом о положении поляков в Германии, но также и вопросом о положении немцев среди поляков… Немцы не проявляют в национальной борьбе желательной сопротивляемости; они очень легко подвергаются в этой борьбе опасности утратить свою народность, если государство не стоит позади них в качестве опоры… Мы не обладаем свойствами, позволившими французам ассимилировать по крайней мере высшие слои эльзасского и лотарингского населения и сделать Ниццу и Корсику французскими. Во что превращались немцы, если государство не опекало их, показывала Австрия… Немцы Чехии, Моравии, Крайны и Южной Штирии оказывались прижатыми к стене, и их влияние стало падать, как только Вена перестала их поддерживать; в Галиции и Венгрии они вытеснялись и поглощались другими нациями, как только лишились опоры в Вене… А как обращались сами поляки с русинами в Галиции! Разве русины на Карпатах и на Пруте не выступали против поляков с еще более резкими, а главное, с более основательными жалобами, чем эти последние на Варте и Висле против нас? У меня никогда не было сомнения в том, что если полякам удастся подчинить себе немцев, то они будут управлять этими несчастными с величайшей жестокостью и с подлым высокомерием…
Одной из предпосылок для сохранения дружественных отношений с Россией (это было так важно для нас и так трудно после того, как мы сами допустили неловкий шаг – порвали связь с Россией и сделали возможным заключение русско-французского союза) был твердый курс в нашей польской политике. Всякая слабость и уступчивость по отношению к великопольской агитации в наших пределах порождали недоверие в Петербурге… Я всегда держался того мнения, что мы всячески заинтересованы в том, чтобы избежать войны с Россией. Я был убежден, что такого конфликта избежать можно, и притом вполне сохраняя свое достоинство. Главное же, я был убежден, что для нас не может быть большей беды, чем восстановление самостоятельной Польши».
Одна из последних попыток достичь урегулирования русско-германских и русско-французских отношений была предпринята в 1905 году, после поражения России в войне с Японией (в ней Германия, напомню, не только соблюдала благожелательный для России нейтралитет, но и предоставила остро необходимый Петербургу заем) и в разгар русской революции. Бюлов вспоминал: «Когда Витте возвращался из Америки после заключения Портсмутского мира в Европу, он попросил у меня конфиденциального свидания. Я пригласил Витте обедать в знаменитый издавна ресторан Борхарта, где с 8 часов до послеполуночи мы основательно переговорили обо всех интересующих нас вопросах. Идеалом Витте все еще был германо-русско-французский союз, направленный против Англии. Он пытался меня убедить, что если бы мы вернули французам Лотарингию, то такая группировка не была бы невозможной. Он прибавил, что в этом случае французы, пожалуй, будут готовы снести укрепления Меца. Я ответил ему, что для любого германского канцлера, как и для любого германского императора, было бы очень трудно отдать Мец, из-за которого было пролито столько немецкой крови… Затем я спросил его, действительно ли он уверен, что если французы снова получат Мец, то они честно и искренне откажутся от Страсбурга. Витте, как все серьезные политики, презирал всякие мелкие происки, уловки и неправду и ответил мне после короткого размышления: «Нет! На другой же день они станут возлагать венки к подножию статуи Страсбурга, восклицая: «А Страсбург? Страсбург?» Он пытался убедить меня в том, что континентальный блок против Англии при нашем отказе от Эльзас-Лотарингии будет добыт не слишком дорогой ценой. Я должен был ему объяснить, что отказ Германии от Эльзас-Лотарингии не так легко осуществить, как оставление Сахалина или даже Кореи. Можно спорить задним числом о том, предвидел ли Бисмарк все последствия уступки Эльзас-Лотарингии Германии. Может быть, он и сам в 1871 году недооценивал страстную настойчивость французского патриотизма, чувство единения у французов и значение духовных нитей воспоминаний, связывающих Эльзас и Лотарингию со времен Французской революции с Францией. Но после того как этот шаг был сделан уже целое поколение назад и немецкий флаг развевается на Страсбургском соборе и на валах Меца, ревизовать Франкфуртский мир не представляется возможным». На этом главы германского и русского правительств и разошлись.