Анфиса качнулась и мгновенно подплыла к Петру.
Петр Данилыч поднялся, крикнул:
– Ты говори, да не заговаривайся!..
– Ах, скажите пожалуйста!.. – подбоченился, с ехидством оскалил рот Яков Назарыч.
– За такие слова бьют в морду!
– Тьфу! – И лицо Якова Назарыча побагровело. – Тьфу!
Длинный письменный стол сам собой тяжело поехал; набекренились, поехали стулья, кресла; затрещал, изогнулся потолок.
– Вот мы куда с доченькой попали: в разбойничье гнездо!
Петр Данилыч стучит кулаком в стол, Петр Данилыч в бешенстве, но вот ноги его ослабели, он повалился в кресло, и кто-то заткнул ему рот тряпкой. И все кружится, ползет, зеркала срываются со стен и пляшут. Призрак Анфисы исчезает.
Шумно вбегает Прохор. И – сразу все на своих местах: стол, стулья, стены, зеркала. Прохор смотрит на отца, на Якова Назарыча. Отец навалился боком на ручку кресла, сжал ладонями голову, глаза закрыты. Яков Назарыч весь в каком-то вывихе: руки изломились, одна вверх, другая вниз; ноги согнулись в коленях, пятка правой ноги гулко стучит в пол, с губ, вместе с криком, летит злобная слюна, в глазах ярость. Прохор впервые увидал: на правом валяном сапоге богача, на пятке – кожаная заплата.
Прохор оторопело подступил к Якову Назарычу:
– Что случилось?
– Разбойничье отродье!.. Прочь!! – завизжал, заплевался, набросился на него с кулаками Яков Назарыч и быстро, не по-стариковски вышел, волоча за рукав шубу.
Стоя возле оголенной осокори, Анфиса Петровна слышала, как близко-близко прошлепали чьи-то заполошные шаги, как пробурчал темный, в зазубринах голос:
– Ах, разбойники!.. Ах, душегубы!
Анфиса не узнала голоса, Анфиса глубоко вздохнула, провела глубоким взглядом по бисеру ночных небес и медленной, задумчивой походкой отправилась домой.
А взбешенный Яков Назарыч, ввалившись в избу, набросился на плачущую дочь:
– Был с тобой изъян или нет? Говори!..
– Какой, папочка, изъян?
– Какой, какой... Черт тебя дери...
XIV
И все как-то взбаламутилось, смешалось, соскочило с зарубки, сбилось. Всю эту ночь, весь следующий день шел неуемный дождь. Всю ночь до рассвета и днем плакала, ломала руки Нина.
Прохор с утра удалился в тайгу без ружья и шел неведомо куда, ошалелый. Ничего не думалось, и такое чувство: будто нет у него тела и нет души, но кто-то идет в тайге чужой и непонятный, а он, Прохор, наблюдает его со стороны. И ему жалко этого чужого, что шагает под дождем, без дум, неведомо куда, ошалелый, мертвый.
Петр Данилыч опять стал пьянствовать вплотную. Да, верно. Так и есть. Эти серьги он взял из укладки своего отца, покойного Данилы. Много кой-чего в той древней укладке, обитой позеленевшей медью, с вытравленными под мороз узорами.
Что ж, неужели Куприянов, именитый купец, погубит их, Громовых?
– А я отопрусь, – бормочет Петр Данилыч. – На-ка, выкуси!.. Поди-ка, докажи!.. Купил – вот где взял.
Марья Кирилловна про серьги, про вчерашний гвалт ничего не знает: в гостях была. Под проливным дождем, раскрыв старинный брезентовый зонт, она идет в избу к Куприяновым. Анфиса распахнула окно:
– Вы разве ничего не слыхали, Марья Кирилловна?
– Нет. А что?
– Вернитесь домой. Спросите своего благоверного.
«Змея! Потаскуха!» Но с трудом оторвала Марья Кирилловна взгляд свой от прекрасного лица Анфисы: белое-белое, розовое-розовое, и большие глаза, милые и кроткие, и волосы на прямой пробор: «Сатана! Ведьма!» Ничего не ответила Марья Кирилловна, пошла своей дорогой и ни с чем вернулась: «Почивают, не велено пущать».
– Что это такое, Петр? – с кислой, обиженной гримасой подошла она к мужу, стуча мокрым зонтом. – Что же это, а?
Петр Данилыч хрипло пел, утирая слезы:
Голова ль ты моя удалая,
Долго ль буду носи-и-ть я тебя.
Перед самой ночью весь в грязи, мокрый, с потухшими глазами вернулся из лесу Прохор. Штаны и куртка у плеча разорваны. В волосах, на картузе хвойные иглы. Он остановился у чужих теперь ворот, подумал, несмело постучал. Взлаяла собака во дворе. И голос работника:
– Что надо? Прохор Петров, ты, что ли? Не велено пущать.
Глаза Прохора сверкнули, но сразу погасли, как искра на дожде. Он сказал:
– Ради Бога, отопри. Мне только узнать.
И не его голос был, просительный и тонкий. С треском окно открылось. Никого не видел в окне Прохор, только слышал отравленный злостью хриплый крик:
– Убирайся к черту! Иначе картечью трахну.
Окно захлопнулось. Слышал Прохор – визжит и плачет Нина. Закачалась душа его. Чтоб не упасть, он привалился плечом к верее. И в щель ворот, перед самым его носом, конверт.
– Прохор Петров, – шепчет сквозь щель работник. – На, передать велела...
Темно. Должно быть, домой идет Прохор, ноги месят грязь, и одна за другой вспыхивают-гаснут спички: «Прохор, милый мой...» Нет, не прочесть, темно.
– Что, Прошенька, женился? – назойливо шепчет в уши Анфисин голос. – Взял чистенькую, ангелочка невинного? Откачнулся от ведьмы?
Прохор ускоряет шаг, переходит на ту сторону. Анфиса по пятам идет, Анфисин голос в уши:
– Ну, да ничего... Ведьма тебя все равно возьмет... Ведь любишь?
– Анфиса... Зачем же в такую минуту? В такую...
– А-а, Прошенька... А-а, дружок. Не вырветесь... Ни ты, ни батька... У меня штучка такая есть...
– Анфиса... Анфиса Петровна!
И взгляды их встретились. Анфисин – злой, надменный, и Прохора – приниженный. Шли возле изгороди, рядом. А напротив – мокрый огонек мелькал.
И так соблазнительно дышал ее полуоткрытый рот, ровные зубы блестели белизной, разжигающе пожмыхивали по грязи ее упругие, вязкие шаги. Прохор остановился, глаза к глазам. Их взор разделяла лишь зыбкая завеса мрака.
– Чего ж ты, Анфиса, хочешь?
– Тебя хочу. – Она задышала быстро, страстно; она боролась с собой, она приказывала сердцу, приказывала рукам своим, но сердце туго колотило в тугую грудь, и руки было вознеслись лебедями к шее Прохора, но вдруг опустились, мертвые, остывшие.
– Брось, брось ее!.. Я все знаю, Прошенька... Хорош подарочек невесте подарили?..
– А дальше? – прошептал Прохор. – Если не брошу? Если женюсь, положим?
– Не дам, ягодка моя, не дам! Говорю – штучка такая у меня есть... Штучка...
– А дальше?.. – Прохора била лихорадка, в ушах звон стоял.
Анфиса тихо засмеялась в нос: