– Мне душно, – говорит Анфиса. – Маленько приоткрою дверь. В лесу никого нет, никто нас не услышит, разве медведь какой.
Она открывает дверь. Ночная тьма топчется у двери, налегает брюхом, хочет вплыть в избушку, но огонь ярок и свет его упруг.
– Мне жарко, – млеет, потягивается Анфиса и снимает с себя платье. Рубашка ее бела, стан гибок, а нежная грудь тихо колышется под тонким полотном.
– Какая ты красивая!.. Но не могу двинуться с места. Я пьян. Поди сюда, Анфиса.
Та тихо засмеялась в ответ, привстала на цыпочки и, взмахнув волною волос, как дымом, крутнулась пред огнем и страстно простонала: «А-ах!»
– Эта ночь моя, мил-дружок Прошенька, – сказала она и подошла к нему. Но лишь рванулся к ней Прохор – отпрыгнула прочь, всплеснула белой, под рубашкой, грудью и погрозила пальцем, смеясь:
– Нет, милый, нет. Зачем так скоро? Еще филин не кричал. Я выпью эту ночь по капельке. Как сладко и пьяно вино с тобой.
И разметалась, упала она на хвои, на пол возле пламени, закинула кверху руки, истомно закрыла глаза. Прохор дрожал; он приподнялся и жадно глядел на нее, черные пряди волос его нависли на лоб.
– Дай мне пить, – прошептал он пересохшими губами. – Я изнемог.
– Погоди минутку. Как мне хорошо сейчас и больно. Эх, сердце мое!.. Погоди, выпьешь всю меня до дна. И будешь пить во веки веков, не уйдешь от меня...
– Прекрасная ведьма ты, волшебница, – вздохнул он. – Никогда не видал я таких красивых баб. Сгинь!
– А что ж ты видел, Прошенька, сокол? Таню али грязную тунгуску-то свою? Младешенек ты, сокол. Ты и Анфисы не видал. Это не Анфиса, это канифас, твой отец рубаху подарил. Увидишь Анфису, навеки сердце в сердце войдет, друг с другом до смерти сцепимся. Голубь сизый!
И тянулась рука к вину, и дрема липко садилась на уставшие его веки. Сном или явью еще раз сказал Прохор:
– Ведьма!
– Да, я ведьма. Может быть – ведьма.
– Ты нехорошая, – еле шептали во сне его губы. – Ты захороводила отца, ты мою мать мучаешь и обижаешь... Мать!.. Ты!.. И не воображай, что я тебя люблю... А так, побаловаться... Бабы всегда вкусные и... нахальные...
– Говори, говори, сокол мой, что ж замолк? – пролепетало пламя. – Спишь?
– У меня есть невеста! – вскрикнул, встрепенулся Прохор. – И я ее люблю... Разве я могу жениться на тебе? Не смей, пожалуйста, воображать... Она чиста. А ты – дрянь... Не надо мне тебя. Уходи отсюда, уходи... – Ему стало обидно, горько. Однако лесная избушка молчала. Где ж Анфиса? И пламя искало Анфису, Анфисы нет нигде.
– Ниночка! Ниночка...
И еще крепче, до боли стиснула его Анфиса горячими руками, зацеловала его глаза, лоб, губы: «Сокол, свет мой!»
И провалилось куда-то все... Хлопьями снег летел, стонала вьюга.
– Анфиса, Анфиса...
Но Анфиса сидела у костра, вся в красном, и тихонько напевала песенку. Потом сказала ему тихо, грустно:
– Ниночку никогда не вспоминай. Ниночку забудь! Слышишь, Прохор? Неужели думаешь, что отдам тебя? Никому не отдам. Запомни!
– Отец убьет меня, убьет. Как могу быть твоим мужем? Подумай ты.
– Ты сам убьешь себя... И меня убьешь... Ой! Ой!
– Это ты, Анфиса, говоришь? – сонным голосом кто-то спросил сквозь вьюгу.
– Да, это говорит Анфиса, судьба твоя...
– Нет, нет, я знаю, кто говорит со мной!.. Это ты, Синильга?.. Закрой дверь... Меня засыплет снегом. Я боюсь. Умираю я... Ибрагим... Ибрагим!..
Прохор открыл дремотные глаза и вскрикнул: нет Синильги, это Анфиса стояла перед ним нагая. Огонь сразу ослеп от прекрасной наготы ее и померкнул, как пред солнцем. Лучезарная Анфиса сверкала неизъяснимой красотой своей, простирая к Прохору трепетные руки.
– Только ты первый!.. Только для тебя цвету розовым кустом, мил-дружок. Единственный!
Прохор, как в громе, как в молнии, весь оцепенел и с сладостным криком бросился целовать ее обольстительные ноги:
– Анфиса! Анфиса!.. Судьба моя...
Мох пушист и мягок, хвои пахучи, и филин где-то близко ухал до утра...
– Эге ж! Дрыхнешь ловко, – сказал черкес, дымя трубкой. – Гусь бил, нет? Кого убил?
Он сидел в его ногах.
Прохор дико, порывисто ошарил глазами все углы избушки.
– А где ружье? Винчехор?
– Я не брал его... Кажется, не брал...
– Эге ж. Цх!
– Давно ли ты здесь? – спросил Прохор, виляя голосом.
Ибрагим молчал. Прохор хотел спросить про Анфису – не застал ли он ее здесь? Но было стыдно: вдруг – сон, вдруг Анфисы не было здесь вовсе... Да и вообще стыдно как-то и тоскливо на душе, словно он в запальчивости убил человека. Черт возьми, должно быть, сон... Однако бутылка была пуста. Ибрагим все еще молчит, но что-то знает; прищелкивает языком, подмаргивает. Лукавый этот Ибрагим. Черт возьми! Почему он молчит?
– Давай лодка смолить, – сказал черкес.
– Нет.
И они пошли домой. Пели птицы, зеленела трава. Горело солнце.
– Фу, жара! Вот так весна нынче! – сказал Прохор.
Ему не хватало воздуха, кружилась голова, было душно.
Шли звериной тропой. Он чуть приотстал от Ибрагима, вынул голубую Анфисину подвязку с простенькими застежками и, крадучись, поцеловал.
– Худо, Прошка, – сказал черкес, поравнявшись с ним. – Твой ружье Илья отцу принес. «Где брал?» – «У Анфис».
Прохор, как врытый, враз остановился.
– Когда отец приехал?
– Ночь. Ты, Прошка, с отцом потише. Не шуми. Чистый зверь. Убьет.
XVI
Однако все как-то замялось. И, удивительное дело, – отец ни слова. Мать, видимо, ничего не знала. Только Илья ходил с обмотанной головой, как муфтий в чалме, и грозил в пространство:
– Я кой-кого на свежую водичку выведу. Я знаю, по чьей милости аргументы-то под глаза мне наставили. Ответ шарады – Прохор...
Да еще поверенная по делам Анфисы старушонка Клюка шепнула в лавке Прохору:
– У него свой ключ, слышь, у Илюхи-то, от Анфисиных дверей. Вот ружье-то и выкрал да к отцу. Что, батька-то бил тебя?
Прохор послал с ней записку:
«Что за сладость эта наливка твоя. День и ночь только о тебе думаю. И злюсь. Как вспомню про отца, и про тебя, и про себя также, – свет не мил. Проклятие, а не жизнь! Слушай, была ли ты в избушке? Кто был в избушке? Я потом расскажу тебе. Отец следит. Где бы нам встретиться? Голова в огне. Прощай, моя Анфиса».
В воскресенье, после обедни, Анфиса нагнала купчиху Громову; обе из церкви шли.