Прохора бросало и в жар и в холод. Стыд начинал одолевать его.
– А как инженер Протасов? Убит?
– Нет, – ответил парень рассеянно, он теперь думал о том, что завтра чем свет придется плестись ему с бабкой хоронить убитого родителя. – Сказывали мне – Протасов-господин на работу народ ладит ставить будто бы.
– А из громовского имущества ничего не уничтожили? – с внутренней робостью спросил Прохор Петрович и перестал дышать.
– Нет, сказывали – все в целости. – Парень встал, размашисто покрестился на восток, пошел в землянку.
Старуха обняла колени исхудавшими руками, склонила на грудь голову, глядела, не мигая, в землю, неподвижная и жалкая, как полуистлевший пень. Прохор направился по ту сторону озерины. Обрадованный, что имущество его цело, но исхлестанный, как плетью, словами бабки, он, мрачный, встревоженный, дотемна просидел на берегу в мучительных думах и переживаниях.
Солнце погасло, под ногами беглеца – зыбучие воды озера, кругом – безмолвная тайга и в сердце – страх. Так проходил в тугом раздумье за часом час.
И встал большой вопрос: что делать? Домой вернуться он сейчас не может: душа болит, душе нужен покой, забвенье. А там, в его резиденции, стоны, склока, кровь, там тысячи неприятностей, они сведут его с ума. Да, да. Надо уйти ото всего, забыться, побыть сам-друг с природой. Немного успокоившись, он круто поворачивал мысль к своим хозяйственным делам. Да, дела его сильно пошатнулись, – ох уж эта забастовка! Но ведь там теперь Андрей Андреевич Протасов, скоро вернется Нина, все быстро наладится. А чрез неделю-другую возвратится домой и сам Прохор, он будет работать как вол, он с лихвой наверстает все убытки, он снова вздернет на дыбы всю жизнь, взнуздает ее, как бешеного степного жеребца!..
Глаза Прохора Петровича по-прежнему засверкали холодным блеском, он подбоченился и, сдвинув брови, надменно сплюнул в озеро:
– Нет, врете, черти!.. Я еще покажу себя.
Но это был лишь ложный жест, лишь дребезг бахвальных слов: вместе с наступившей темнотой Прохора пленило малодушие. Хотя пугающие призраки не появлялись и голоса молчали, зато пришли подавленность, смятение, необоримая тоска. Не хотелось думать, тянуло лечь на землю, закрыть глаза и вечно так лежать. Он лег, он закрыл усталые глаза. Сердце работало неверно, сердце скучало, на душе становилось все тяжелей и тяжелей. Тоска была в нем беспредметной, тоска распространялась по всему телу почти физической болью, она отравляла каждую клеточку организма гнетущим унынием. Прохор Петрович застонал громко, протяжно. Тоска обрушилась на него невещественным мраком, тоска пилила его душу какими-то внутренними визгами. И этот мрак и эти визги шли как бы изнутри, они прободали ткани тела, сердце, мозг. И лежавшему с закрытыми глазами человеку казалось, что с него не спеша сдирают кожу и, чтоб притупить боль, со всех сторон щекочут его, и кричал бы он от боли, но невтерпеж сдержать хохот, и хохотал бы от щекотки, но очень больно сердцу – надо выть околевающим псом, надо царапать ногтями землю, до крови жевать язык, громко взывать о помощи.
– Фу-у ты!.. Хоть пулю в лоб...
Весь взмокший от пота, больной, расслабленный, он немощно потащился на огонек, к людям. Там укладывались спать.
– Нет ли у вас водки? Я хорошо заплачу... – удрученным голосом сказал он. – Тоска чего-то накатилась...
– Водки нет, – недружелюбно ответил Павлуха. – Нам не до водки, проходящий...
Старуха поджала иссеченные морщинами сухие губы, пристально всмотрелась в потемневшее лицо Прохора Петровича, промолвила:
– Тоска, говоришь? Тоска зря не живет. Нагрешил, поди, много, вот тоска и насела на тебя. А езжай-ка ты, мил человек, к старцам праведным, пустынька такая у них есть, верст тридцать отсель либо сорок. Они всю тоску твою могут снять... Двое их... Да отвези-ка им медку от нас криночку на помин души, пусть помянут за упокой раба Божия убиенного Степана, сына моего, а Павлухиного батьку... Охо-хо-о-о... Ох, Господи...
– Бабушка, – сказал Прохор, он весь казался несчастным, изжеванным и странным, взор выпуклых черных глаз блуждал, непокрытая голова взлохмачена, как орлиное гнездо. – Бабушка, я посередке лягу, ты с одной стороны, а Павлуха пусть с другой... Страшно мне.
Угрюмый парень стал зажигать костер – защиту от комаров и зверя.
Стоял осиянный солнцем день.
Все люди с раннего утра чувствовали себя в этот день приподнятыми над землей, как бы включенными в иной мир, в сферу каких-то новых непередаваемых настроений.
Сегодня братское погребенье мертвых. Не праздник, но выше праздника!
Всюду нравственная, проясненная смертью мучеников чистота, в которой легко дышать, как в первый зимний день при первом покрывшем землю снеге. У всех одухотворенные, в светлой печали, тихие лица. Не слышно громких голосов. Братская ласковость во взорах.
Даже лютая ненависть к злодею-хозяину и пролившим кровь палачам в этот час как бы слиняла, спустилась на самое дно моря горестей. Но она, эта грозная ненависть, никогда-никогда не будет забыта!..
Все спешат чрез поля, чрез тайгу к пугающим душу могилам расстрелянных...
Предмогильная площадь уставлена некрашеными гробами. Приехал отец Александр с причтом. Подъезжало начальство. Ротмистр и оба офицера отсутствовали. Они все еще опасаются бунта, держат солдат начеку. За толпой, на взлобке, маячит большой отряд конной стражи. Пристав у могил. Он в парадной форме, с обнаженной лысой головой, усы вразлет.
Рядом с Протасовым вся в черном Кэтти. Она неузнаваема. С лица сошел весь цвет, лицо заострилось, большие, как бы испуганные глаза лихорадочно горят.
Началось отпевание. Белые позументы черных риз блестели на солнце. Дьякон Ферапонт раздувал кадило, как мехами: из кадила валил ароматный дым от ладана, летели угли. Он весь сегодня какой-то несуразный, надорванный. Служба прерывалась сдержанными стонами и горестными выкриками женщин. Толстобрюхенький карапузик Васютка подбежал к краю ближней могилы, заглянул в нее. За ним бросилась мать, схватила парнишку.
– Мамынька! А зачем там никого нету? Там лягушка.
Всхлипы крепли. Рябило у всех в глазах. Бороды мужиков дрожали. Хор пел громко, чинно.
– Господи, помилуй... Господи, помилуй, – бормотал, как в черном сне, Иннокентий Филатыч.
Вот встал перед гробами дьякон Ферапонт, помахал кадилом, кашлянул и начал возглашать «вечную память».
Протасов прислушивался к раскатам феноменального голоса. Но голос огромного дьякона вилял, нырял и вздрагивал.
– Во Христе братьям нашим убиенным... ве-еч-на-а-йя... – Вдруг дьякон, не договорив, осекся, скривил рот, выронил кадило, заплакал. Плач этот был внезапен. Он всех потряс. Дьякон обхватил руками голову, согнулся и, раскачиваясь плечами, разразился отрывистым, скачущим криком, напоминающим хохот безумца. И этот рыдающий вопль великана вдруг подхватили со всех сторон тысячи криков, тысячи воплей, тысячи плачей.