Надо посидеть с ним еще хоть немножко, совсем немножко; Агата назначила себе сидеть у постели Эннемана по часу утром и вечером и отбывает это время, как наказание, – и до чего же ей было странно, когда сестра Юлалия остановила ее вчера в коридоре и внезапно сказала:
– Ему хорошо с тобой, Агата. Не волнуйся, ему с тобой хорошо.
Агата думает, что сестра Юлалия просто испугалась, что она, Агата, совсем перестанет приходить к Эннеману, но доброе слово приятно и древесной белке. Агата украдкой смотрит на часы в изящной, старинной волосяной раме с тонко выплетенными нарциссами (сколько времени прошло, а Агата все еще не привыкла к постоянно окружающим ее чужим волосам – вот плохо ей от них, и все): остается тринадцать минут, всего тринадцать минут. Она знает, что Эннеман, будто бы занятый рассказом о том, как три монаха и одна монахиня варили похлебку для нищих, когда им явился святой Гуго со своим побратимом святым Гугетто, прекрасно замечает эти ее нетерпеливые взгляды. Агате стыдно, но ожидание тянется так мучительно, что она не может ничего с собой поделать, – господи, да она бы все отдала, чтобы сейчас оказаться на морозе и обметать снег со статуй святых, подтягивать шпагат на никогда не перестающих разрастаться во все стороны кустах сердцеедки и аккуратно раскладывать на алтарях быстро твердеющие от холода хлебные фигурки (Ульрик теперь кладет кубики и колбаски рядом со своими красивыми и странными фигурками, и никто по сей день не осмелился произнести при нем имя его сестры, а сам он ведет себя так, будто никакой Ульрики никогда и на свете не было). Агата снова смотрит на часы – осторожно, сквозь ресницы: все те же тринадцать минут. «Лишь бы он теперь не…» – успевает подумать она, и тут Эннеман со стоном садится на кровати, и Агата понимает: ну вот.
– Путешествовать, а? – говорит Эннеман.
– Путешествовать? – и Агата мысленно стонет. Эннеману мало тысячи шагов, которые он уже сделал сегодня утром, Эннеман хочет снова стать здоровым и сильным как можно скорее («Да куда тебе спешить? – тоскливо думает Агата. – Назад на улицу?»). Агата в замешательстве смотрит на своего неуемного лалино, и тут он с улыбкой трет ладонью о ладонь, потом постукивает указательными пальцами друг о друга, а в довершение всего хлопает в ладоши два раза и заговорщицки подмигивает Агате. Агата заливается краской – она понимает, что Эннеман имеет в виду: хоть он и не раненый солдат, а тоже заслуживает жалости, и сказать тут нечего, правда? И вот Эннеман с Агатой бредут под его постанывания и стук его костылей, причем Эннеман совсем себя не жалеет: нарочно переступает высокие пороги, пытается заглянуть в операционную, отодвигая тяжелые раздвижные двери костылем, – и сдает назад, лишь когда его грубовато выставляет наружу Норра, строго замахав окровавленными руками, – обходит по кругу все палаты и спрашивает, кто из пациентов идет на поправку, даже наклоняется, чуть не теряя равновесие, чтобы рассмотреть швы и шрамы. Для всех-то у Эннемана находится доброе слово, и только Агате от этого обхода, которые ее лалино устраивает чуть ли не каждый день, почему-то делается тошно: ей все время представляется, что мама была бы с Эннеманом очень-очень вежливой, совсем как с их соседкой, портнихой мадам Нэссман, которая вечно подслушивает у них под дверью, а папа на все вопросы Эннемана отвечал бы шуточками и никогда не стал бы шептаться с ним по вечерам. И уж тем более папа не стал бы сдавленно плакать в дальнем конце Третьего луча, за шкафами с монашескими парадными клобуками и плащами, куда Агата раньше любила уходить, чтобы посидеть немного с маленьким блокнотом, который она никогда и ни за что никому не покажет, – только вот теперь там, как ни заглянешь, Эннеман шепчется с кем-нибудь из раненых, идущих на поправку, – кого по голове погладит, кому поможет повязки поправить, – и Агата все не может придумать себе новую безопасную норку, и от этого недолюбливает Эннемана еще сильнее, и злится на себя, потому что у ее лалино явно золотое сердце, какое настоящему монаху и положено иметь, вот только… Нет, Агата, конечно, не подслушивала специально, она просто стояла возле шкафа, думала, как бы тихонько уйти, не скрипнув половицей, а совсем молодая девушка, лалино Норманна, только год назад закончившая колледжию, – Агата еще помнила, как эта девушка пела в Малом хоре в День Признательности, – с туго перевязанным шрамом во весь живот, в топорщащейся от бинтов пижаме, тихо говорила Эннеману:
– Вы же хороший, такой хороший… Почему вы больше не монах?
Агата не слышала, что в ответ сказал Эннеман, но девушка сдавленно разрыдалась и сказала:
– Я понимаю… Они вас не заслужили, – и Агата сама поразилась своей уверенности, что Эннеман соврал, и опять почувствовала себя худшей девочкой на свете – ровно такой, как говорила Рита: «бессердечная выскочка, только о себе и думает».
Агата крепче вцепляется в дрожащий от напряжения локоть Эннемана – да нет же, нет, вот как она старается помочь ему идти, а ведь теперь ей придется провести с ним, небось, еще целый час, час, когда она могла бы тайком рисовать в блокноте свой волшебный мир: верхние этажи, и тамошних прекрасных золотых хамелеонов, которых можно поймать только невидимой сетью из седых волос, и маленький дворец с палисадником, где не было бы ни одной статуи святых и никакой сердцеедки, а вот любимые мамой нарциссы, из-за которых Агату назвали Агатой, были бы, и еще были бы огромные насесты для габо, и глубокий-глубокий бассейн, где Агата плавала бы верхом на Гефесте, и еще темно-синие платья и плащи, кроме которых Агата ничего бы не носила. Иногда Агата представляет себе, как ночью выскользнет из монастыря, мимо вечно дремлющего на посту брата Шеймана или брата Марка, из которых милитатто – как из Агаты ундина, добежит по хрупающему снегу до мостика, под которым в расщелине видна заколоченная пекарня майстера и мистресс Саломон (и у Агаты сжимается сердце от едва-едва ощутимого сладкого запаха булочек с изюмом, и тепла, и пробивающихся из-под моста солнечных лучей), зажмурится и пройдет по правому рукаву, – и что? Если бы она верила, что в результате у нее появится маленький дворец с палисадником или что хотя бы война закончится, она бы ни о чем не пожалела, какая бы расплата на нее потом ни свалилась. Вон Мелисса верит, что если пройдет по правому рукаву – война закончится, родители Торсона вернутся домой, а сам он приедет к ней, к Мелиссе, – да только не сомневается, что в расплату за это они потом поссорятся навсегда, а страшнее такого исхода для Мелиссы ничего в целом мире нет. Агата ужасно тоскует по Мелиссе, но нельзя не признать, что иногда у Агатиной бывшей лучшей подруги невесть что творится в голове.
Сцена 5,
неугодная святой Агате, ибо в ней попирается самая суть ее воли
К моменту, когда Эннеман возвращается в свою палату и падает на кровать, у него от усталости дрожат руки и ноги, но и Агата уже чуть жива, а главное, ее не оставляет чувство, будто что-то не так, что-то идет не так, вот только она совершенно не понимает, что. «Плохо, когда плохой человек ведет себя хорошо», – вдруг думает она и изумляется: к чему это вообще? Внезапно ей страшно хочется поговорить об Эннемане с Ульриком, она даже открывает и закрывает рот пару раз, но язык лежит во рту маленькой плоской деревяшечкой, и представить себе, что он будет произносить слова, невозможно – да и что бы это могли быть за слова? Агатины слова никому не нужны, нет, нет, от них ничего не бывает, кроме беды, и поэтому Агата закрывает глаза и говорит себе: «Спи, спи, спи».