Ты взрослый человек, тебе двенадцать лет. Давай, вставай».
Шубка Агаты висит в дальнем углу гардеробной комнаты, и, чтобы не терять времени, она берет шубку Риты и сразу тонет в ней – Рита выше Агаты на две головы, но сейчас это неважно. В карманах Агата находит варежки, а вот шапку монахини учат их засовывать в рукав, но Рита постоянно ругается с монахинями из-за шапки, потому что под шапкой растрепываются Ритины идеальные темно-рыжие косы, и поэтому шапка ее постоянно «теряется»; вот и сейчас шапки нет, но Агате наплевать, Агата готова мерзнуть, сейчас ей не до этого. Вдруг ее осеняет: как же хорошо, что у Риты в рукаве нет шапки! На цыпочках Агата крадется по Служебному лучу к черному ходу; светает, вот-вот проснутся повара, и, что еще хуже, медсестры начнут готовиться к утреннему обходу, раскладывать на тележках лекарства, и если кто застукает Агату в шубе посреди луча, по которому ей вообще не положено ходить, придется давать объяснения, а это совершенно не входит в ее планы, у нее есть дело, срочное, важное дело – и очень мало времени. Пару раз Агате приходится шмыгать в незапертые двери подсобных помещений, когда в дальнем конце коридора появляется один из братьев с метлой или шваброй, и однажды Агата видит целую огромную комнату, заставленную стеллажами с маленькими, размером в ладонь, мраморными статуями святых – тут и святопризванная дюкка Ласка, и святой Норманн, и целая армия двухголовых святопризванных Йорганов, которых ни с кем не перепутаешь; Агата раньше никогда не видела таких маленьких статуй и понятия не имеет, зачем они нужны монахам, да еще в таком количестве, но сейчас ей не до этого: как только у борщики, шаркая метлами по полу, проходят мимо, Агата в несколько беззвучных прыжков добирается до черного хода и выскакивает за дверь. Петр и Павел все еще тут. Сбивчиво и взволнованно Агата объясняет про шапку – вот, шапки нет, она потеряла шапку, надо бежать, искать шапку, она знает где, совсем недалеко, она останавливалась поправить сползший носок в глубине валенка, шапка упала, было жарко, она не подняла шапку, забыла, надо бегом, пока не пошли на работу люди, надо сейчас. Внезапно Агата понимает, что говорит с людьми в монастыре впервые с тех пор, как началась война, и язык деревенеет. Но скрещенные алебарды расходятся в стороны, ее пропускают.
Ближайший мостик рядом, совсем рядом; он над лавкой слепого Лорио, той самой лавкой, при воспоминании о которой у Агаты сердце сжимается в маленький комочек, – ни разу она не позволяла себе заглянуть в эту расщелину, нечего, нечего, это слишком больно. С каждым шагом идти Агате тяжелее; она даже останавливается несколько раз и говорит себе, что во всем виновата Ритина шуба – большая Ритина шуба, тяжелая, тяжелее, чем у Агаты, – но это неправда: Агата знает, что задумала, и ей страшно, и что за это будет – Агата тоже знает. «Это еще не конец, – говорит себе Агата, – это еще не конец». Не обязательно быть сердцем своей команды – нет, совсем не обязательно. «В команде никто не бывает никем», – им говорят так с самого детства, с тех пор как они едва начинают понимать, что такое команда, разве нет? Можно быть руками своей команды – шесть-семь человек обязательно станут руками своей команды, будут чинить, и мастерить, и строить. Еще можно быть памятью своей команды – два-три человека всегда ведут журнал команды, все записывают, расспрашивают других, важных, членов команды, как их дела, стараются, чтобы все были в курсе, что в команде происходит. Еще… Агата замечает, что у нее по щекам катятся слезы. «Ты взрослый человек, – говорит себе Агата, – тебе двенадцать лет. Сначала левая нога, потом правая. Иди, иди, иди». Уши у Агаты мерзнут ужасно. Она идет к расщелине, к мостику. Она знает, что надо делать. Сначала левая нога, потом правая. Агата ступает на правый рукав мостика сначала левой ногой, а потом правой. Левая, правая. Левая, правая.
– Пусть ее не убьют, – шепчет Агата. – Пусть ее не убьют, пусть ее не убьют. Пожалуйста, пусть все получится. Я знаю, что делать, я все сделаю, и тогда Ульрик точно станет сердцем нашей команды, а я… А я… Неважно, кем стану я, только пусть все получится, пусть ее не убьют, пусть ее не поймают,
пусть она попадет в Венисальт невредимой, раз уж ей так надо. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста.
Левая нога, потом правая. Агата возвращается и сходит с мостика. Она больше не чувствует холода – она больше вообще ничего не чувствует, кроме страшного желания заснуть. Уже совсем светло, и когда Агата добирается до монастыря, есть риск, что в дормитории мальчиков кто-то успел проснуться. Но Агате везет – ей удается очень тихо, очень осторожно разбудить Ульрика. Ей не приходится много объяснять, а он почти ничего не спрашивает – он смотрит в пол и думает. Тихо, на цыпочках Агата пробирается в свою дормиторию, и там ее кошачий слух улавливает едва различимый скрип за окном. Агата прижимается раскаленным лбом к ледяному стеклу и видит, как Ульрик в предрассветной мгле перебегает монастырский двор. «Куда он может идти? – вяло думает Агата и так же вяло отвечает себе: – Это не мое дело, не мое дело. Я – не сердце моей команды, я не отвечаю за всех. Я никто. Я могу спать».
Когда ночная мара садится Агате на грудь, чтобы спасти ее от страшного сна, в котором Агата видит море слез, накрывающее папу с головой, Агата делает так, чтобы мара не дала ей проснуться: представляет себе, что у нее из груди торчит нож, и мара рассыпается в прах, но Агата все равно не успевает доплыть до папы и вытащить его на берег.
Сцена 10,
угодная святой Агате, покровительнице изменников
Хруп-хруп, хруп-хруп – они идут Четверкой, Ульрик с Ритой и Мелисса с Агатой, и Агата старается ни о чем, ни о чем не думать, кроме вот этого «хруп-хруп, хруп-хруп». Это хрустит под ногами тонкая ледяная корка: вчера вечером было тепло, совсем тепло, и снег, лежащий на проспектах, подтаял, а ночью его схватил мороз, и теперь, на рассвете, блестящая корочка проламывается под их валенками: хруп-хруп, хруп-хруп. Агата идет сзади, тяжеленный рюкзак острыми углами бьет ее по спине, она держит Мелиссу за руку, а другая ее рука лежит у Ульрика на плече, и все это ужасно, потому что ладонь Мелиссы совершенно неподвижная и прямая, Агата словно стискивает пальцами деревянную дощечку, а плечо Ульрика так напряжено, что Агата чувствует это даже сквозь свитер и шубу – и понимает, чего стоит его напускное спокойствие. У самой Агаты в животе катается ледяной шар, она чувствует себя крошечной, совсем крошечной, и она знает, что те, кто идет рядом с ней и у нее за спиной (а там, за спиной, хрустит настом еще одна Четверка с рюкзаками – Фай, и Нолан, и Серена, и Дженна-певунья), здесь только потому, что об этом попросил Ульрик – Ульрик, будущее сердце их команды, но вот прямо сейчас, продрогшие и невыспавшиеся, ожидая наказания за самовольную отлучку из монастыря и бог его знает каких еще неприятностей, они тихо ненавидят Агату. Агате так хочется остановиться и заставить их остановиться тоже, и сказать им, что она все понимает, но у нее нет выбора, что это надо, что это правда очень-очень надо, но тогда придется объяснять им про маму – нет, нет, нет. Агата не знает, что́ Ульрик сказал этим шестерым, но уверена, что про маму он точно не сказал им ни слова. Ульрик – это Ульрик.