Мистер Лорри поселился в банке из преданности фирме, ибо за долгие годы своей службы он сросся с ней наподобие старого плюща, врастающего корнями в стены. С тех пор как главное здание заняли патриоты, здесь стало более или менее безопасно, но честный, преданный старик вовсе и не рассчитывал на это. Он поступил так, как диктовало ему чувство долга, и никаких других соображений у него не было. Против окон банка, по ту сторону двора, под крытой колоннадой, где когда-то теснились ряды экипажей и где и сейчас еще стояло несколько карет и колясок бежавшего монсеньера, два громадных пылающих факела были прикреплены к выступам двух крайних колонн, а рядом, под открытым небом, в круге света, отбрасываемого факелами, громоздился большой точильный круг; это было очень нескладное сооружение, его, должно быть, смастерили кое-как, наспех, в соседней кузнице или еще какой-нибудь мастерской, и притащили сюда. Мистер Лорри встал, подошел к окну, бросил взгляд на это безобидное приспособление, передернулся и, закрыв окно, вернулся к своему креслу у камина. До сих пор у него было открыто не только окно, но и наружные ставни; сейчас он закрыл и то и другое, и все равно он весь дрожал как в ознобе.
Из-за высокой ограды с чугунными воротами доносился с улицы обычный городской шум, но сегодня в него врывались такие страшные, исступленные вопли, словно чьи-то дикие, отчаявшиеся нечеловеческие голоса взывали к небу.
— Господи боже! — прошептал мистер Лорри, сжимая руки. — Какое счастье, что никого из близких и дорогих мне людей нет сегодня в этом ужасном городе. Смилуйся, боже, надо всеми, кому грозит опасность!
Через несколько минут у ворот раздался трезвон.
«Вот, опять они пришли!» — подумал мистер Лорри и замер, прислушиваясь. Он знал, что во дворе сейчас поднимется шум и возня, но до него донесся только стук захлопнувшихся ворот, и все снова стихло.
К чувству ужаса, которое он не мог в себе побороть, примешивались теперь тревожные опасения за банк — в эту ночь всего можно было ожидать, ибо город был охвачен безумием. Банк хорошо охранялся, и он решил пойти поговорить с верными сторожами, на которых вполне можно было положиться, но только успел подняться с кресла, как дверь в кабинет распахнулась, и две знакомые фигуры стремительно бросились к нему. Мистер Лорри так и обомлел и бессильно упал в кресло.
Люси с отцом! Люси в отчаянье простирала к нему руки, устремив на него молящий взор, и на лице ее точно застыло то хорошо знакомое ему мучительно недоумевающее выражение, — в котором сейчас было что-то до того хватающее за сердце, как будто сама душа ее молила, вопрошала и заклинала судьбу в этот страшный для нее час.
— Что, что такое? — не веря своим глазам, едва выговорил мистер Лорри. — Что это значит? Люси! Манетт! Что случилось? Как вы попали сюда? Зачем?
Не сводя с него умоляющих глаз, бледная, обезумевшая от горя Люси бросилась к нему на грудь.
— О мой дорогой друг! Моего мужа…
— Что с вашим мужем, Люси?
— Чарльза…
— Что с Чарльзом?
— Он здесь…
— Как здесь, в Париже?
— Здесь вот уже несколько дней — три, четыре, не могу вспомнить, у меня как-то все путается… Он уехал тайком, из чувства долга, его задержали у заставы и отправили в тюрьму.
Старик невольно ахнул. В ту же минуту у ворот снова раздался трезвон, и во дворе послышался гвалт, шум и топот ввалившейся толпы.
— Что это за шум? — спросил доктор, подходя к окну.
— Не смотрите, Манетт! Заклинаю вас, не открывайте ставни!
Доктор обернулся и, не отнимая руки от задвижки, запиравшей окно, сказал с невозмутимой улыбкой:
— В этом городе, дорогой друг, меня никто пальцем не тронет. Моя жизнь заколдована. Я — бывший узник Бастилии. Ни у одного патриота в Париже, — да что я говорю — в Париже! во всей Франции не поднимется на меня рука. Всякий, узнав, что я сидел в Бастилии, бросится душить меня в своих объятиях. Что вы, меня здесь будут на руках носить! Я за свои былые мученья пользуюсь теперь таким почетом, что нас беспрепятственно пропустили через заставу, дали нам все сведения о Чарльзе и доставили сюда. И я знал, что так будет, знал, что я смогу вызволить Чарльза. И так я и говорил Люси. Да, но что это за шум? — И он дернул задвижку.
— Не смотрите! — вне себя закричал мистер Лорри. — Нет, Люси, дорогая моя, не подходите туда! — И он обхватил ее рукой за плечи и держал, не отпуская. — Не дрожите так, милочка моя! Клянусь вам, у меня нет никаких сведений о том, что с Чарльзом случилось что-то дурное, я и понятия не имел, что он здесь, в этом ужасном городе. Куда его отправили, в какую тюрьму?
— В Лафорс.
— В Лафорс! Люси, дитя мое, мужайтесь, наберитесь терпения! Вы всегда были терпеливой, мужественной, так вот возьмите себя в руки, успокойтесь и делайте то, что я вам скажу! Поверьте мне, от этого зависит гораздо больше, чем я могу вам сказать. Вы сегодня ничего не можете сделать, вам отсюда никуда нельзя выходить. Я говорю вам это потому, что я знаю — как бы вам ни было трудно, вы ради Чарльза сделаете то, о чем я вас сейчас попрошу. Вы будете меня слушаться во всем. Так вот, вы сейчас успокоитесь и будете отдыхать. Позвольте, я провожу вас в соседнюю комнату, мне надо поговорить с глазу на глаз с вашим отцом, и сейчас же. Жизнь и смерть не в наших руках, но медлить нельзя ни минуты.
— Я подчиняюсь вам. Я вижу по вашему лицу, что мне ничего другого не остается. Я верю, что вы меня не обманываете.
Старик обнял ее и поспешил увести в свою спальню, запер дверь на ключ и чуть не бегом вернулся к доктору, открыл окно, приподнял ставню и, опершись на плечо доктора, выглянул вместе с ним во двор.
Они увидели толпу мужчин и женщин; их было не так много, человек сорок — пятьдесят, и все они толпились в другом конце двора. Люди, в распоряжении которых сейчас находился дом, впустили их в ворота, и они все бросились к точильному станку, — его, по-видимому, нарочно поставили здесь, во дворе, в таком отгороженном, уединенном месте.
Но для чего, для какого страшного дела!
У точильного круга была двойная рукоятка с ручками в обе стороны, и двое всклокоченных мужчин, с силой налегая на них, крутили его с каким-то остервенением. Когда бешеное вращение колеса заставляло их откидываться назад, их длинные космы падали на плечи, а страшные перекошенные физиономии с нелепо торчащими наклеенными усами и бровями напоминали свирепых дикарей, разукрашенных для воинственной пляски. Потные, с ног до головы забрызганные кровью, с воспаленными глазами, горевшими какой-то звериной яростью, они с диким ревом налегали на рукоятку и крутили, крутили, как одержимые. Слипшиеся волосы то падали им на глаза, то космами свисали на плечи, а женщины в это время подносили им ко рту кружки с вином; вино расплескивалось, пот лил с них ручьями, и в снопах искр, летевших от круга, окровавленные лица и руки выступали словно в адском пламени. Среди всех этих людей не было ни одного человека, не забрызганного кровью. В тесной толпе, обступившей точильный круг, иногда поднималось какое-то движение и в свете факелов мелькали протискивающиеся вперед фигуры, обнаженные по пояс, руки по локоть в крови, фигуры в окровавленных лохмотьях, всклокоченные головы, обмотанные красным тряпьем, намокшими в крови обрывками шелка, пропитанными кровью обрывками кружев, лентами. Ножи, шпаги, пики, топоры, все, что ни точилось на круге, было красно от крови. У многих шпага висела на руке на перевязи, сделанной из каких-то окровавленных лоскутьев шелка, батиста, клочьев разорванного белья или платья. Вырвав отточенное оружие из снопа искр, они опрометью кидались на улицу, и тот, кто заглянул бы им в глаза, увидел бы в них то же багровое пламя, которое можно было погасить только пулей, и всякий порядочный человек сделал бы это не дрогнув, даже если бы ему пришлось поплатиться за это двадцатью годами жизни.