С. Т. Аксаков. История знакомства, 31–32.
Гоголь в самом стесненном положении, взял из института сестер; а маленькое именьице, какое у него было, пропадает. Ему нужно 4000 рублей. Я хотел бы их собрать, но это не удается. Не можете ли меня ссудить этою суммою? Я перешлю ее Гоголю, а вам заплачу, когда это мне будет удобно, впрочем в течение года или через год.
В. А. Жуковский – наследнику (будущему императору Александру II), в начале 1840 г. Рус. Арх., 1883, XXXIX.
Видно, вы не разобрали моего письма. Я не просил для Гоголя никакой помощи, и было бы с моей стороны несправедливо просить ее, особливо такой большой, какую вы назначили. Вы уже раз помогли Гоголю – довольно. Еще менее просил я у вас ему взаймы: это было бы с моей стороны неприлично. Я просил у вас просто взаймы себе самому, как то было прежде, и вы очень одолжите меня, если ссудите меня этими деньгами; а с Гоголем будут у меня свои расчеты. Эти деньги дам ему от себя, не вмешивая в это вашего имени. Итак, прошу вас убедительно не давать в подарок назначенных вами 2000 рублей; я решительно от этого отказываюсь… и прошу покорно ссудить мою особу вышереченными 4000, кои нимало не потеряют своей натуры, если будут, принадлежа вам, покоиться в моем кармане, откуда в свое время с торжеством возвратятся в прежнюю великокняжескую обитель
[35].
В. А. Жуковский – наследнику, в начале января 1840 г. Рус. Арх., 1883, II, стр. X.
Я получил ваше письмо, в нем же радостная весть о моем освобождении. Рим мой! Употребляют все силы, все, что в состоянии еще подвигнуться моею волею. А о благодарности нечего и говорить: вы понимаете, как она должна быть сильна. Что я употреблю все, вы этому должны поверить потому, что я для этого живу и существую, и, даст бог, выплачу мой долг… Обнимаю вас несчетно, мой избавитель.
Гоголь – В. А. Жуковскому, в 1840 г., из Москвы. Письма, II, 30.
Приблизительно в это время Гоголем отделаны «Тяжба» и «Лакейская».
А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 39.
Скажи от меня Гоголю, что я так люблю его, и как поэта, и как человека, что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом. В самом деле, мне даже не хотелось и говорить с ним, но его присутствие давало полноту моей душе, и в ту субботу, как я не увидел его у Одоевского, мне было душно среди этих лиц и пустынно среди множества.
В. Г. Белинский – К. С. Аксакову, 10 янв. 1840 г., из Петербурга. Белинский. Письма. СПб. 1914. Т. II, стр. 25.
Мертвящий гнет низкого, пошлого, внешнего лежит теперь на раменах моих. О, выгони меня, ради бога и всего святого, вон в Рим, да отдохнет душа моя! Скорее, скорее! Я погибну. Еще, может быть, возможно для меня освежение. Не может быть, чтобы я совсем умер, чтобы все возвышенное застыло в груди моей без вызова. Спаси меня и выгони вон скорее, хотя бы даже и сам просил тебя повременить и обождать.
Гоголь – М. П. Погодину (который в это время был в Петербурге), 25 янв. 1840 г., из Москвы. Письма, II, 32.
Гоголь в большом затруднении с сестрами. Нужно поместить их, а он горд, и в России талант его дохнет. Добрая Свербеева хлопочет, но придется приняться за Муравьеву.
А. И. Тургенев – кн. П. А. Вяземскому, 19 февр. 1840 г., из Москвы. Остаф. архив, IV, 88.
Гоголь здесь очень в тонком за сестер: не знает, что делать с ними, и в Москве ему не пишется. Хлопочет об их размещении по добрым людям; но жаль, что все одни и те же: Муравьева, да Муравьева; а у ней и без того пансион сирот.
А. И. Тургенев – кн. П. А. Вяземскому, 20 февр. 1840 г., из Москвы. Остаф. арх., IV, 92.
Вчера была среда и чтение у Киреевских… Главное украшение вечера был отрывок из романа, еще не конченного, читанный Гоголем. Чудо. Действие происходит в Риме. Это одно из лучших произведений Гоголя… Гоголь здесь давно; я его вижу два раза в неделю; он был у меня; но, как человек, он очень переменился. Много претензий, манерности, что-то неестественное во всех приемах. Талант тот же.
Т. Н. Грановский – Н. В. Станкевичу, 20 февраля 1840 г., из Москвы. Т. Н. Грановский и его переписка. М., 1897. Т. II, стр. 383.
М. С. Щепкин объявил мне, что он на днях будет обедать у С. Т. Аксакова с Гоголем, и с таинственным тоном прибавил умиленным и дрожащим голосом: «Ведь он, кажется, намерен прочесть там что-то новенькое…» Действительно, через несколько дней после этого Сергей Тимофеевич пригласил меня обедать, сказав, что у него будет Гоголь и что он обещал прочесть первую главу «Мертвых Душ». Я ожидал этого дня с лихорадочным нетерпением и забрался к Аксаковым часа за полтора до обеда. Щепкин явился, кажется, еще раньше меня… В исходе четвертого прибыл Гоголь… Он встретился со мною, как со старым знакомым, и сказал, пожав мне руку: «А, и вы здесь… Каким образом?» Нечего говорить, с каким восторгом он был принят. Константин Аксаков, видевший в нем русского Гомера, внушил к нему энтузиазм во всем семействе. Для Аксакова-отца сочинения Гоголя были откровением. Они вывели его из рутины старой литературной школы (он принадлежал к самым записным литераторам-рутинерам) и пробудили в нем новые, свежие силы для будущей деятельности. Без Гоголя Аксаков едва ли бы написал «Семейство Багровых».
День этот был праздником для Константина Аксакова… С какой любовью он следил за каждым взглядом, за каждым движением, за каждым словом Гоголя, как он переглядывался с Щепкиным, как крепко жал мне руки, повторяя: «Вот он, наш Гоголь! Вот он!» Гоголь говорил мало, вяло и будто нехотя. Он казался задумчив и грустен. Он не мог не видеть поклонения и благоговения, окружавшего его, и принимал все это как должное, стараясь прикрыть удовольствие, доставляемое его самолюбию, наружным равнодушием. В его манере вести себя было что-то натянутое, искусственное, тяжело действовавшее на всех, которые смотрели на него не как на гения, а просто как на человека…
Чувство глубокого, беспредельного уважения семейства Аксаковых к таланту Гоголя проявлялось во внешних знаках, с ребяческой, наивной искренностью, доходившей до комизма. Перед его прибором, за обедом, стояло не простое, а розовое стекло; с него начинали подавать кушанье; ему подносили любимые макароны для пробы, которые он не совсем одобрил и стал сам мешать и посыпать сыром. После обеда он развалился на диване в кабинете Сергея Тимофеевича и через несколько минут стал опускать голову и закрывать глаза – в самом ли деле начинал дремать или притворялся дремлющим… В комнате мгновенно все смолкло… Щепкин, Аксаковы и я вышли на цыпочках. Константин Аксаков, едва переводя дыхание, ходил кругом кабинета, как часовой, и при чьем-нибудь малейшем движении или слове повторял шепотом и махая руками: «Тсс! Тсс! Николай Васильевич засыпает!..» Об обещанном чтении Гоголь перед обедом не говорил ни слова; спросить его, сдержит ли он свое обещание, никто не решался… Покуда Гоголь дремал, у всех только был в голове один вопрос: прочтет ли он что-нибудь и что прочтет? У всех бились сердца, как они всегда бьются в ожидании необыкновенного события… Наконец, Гоголь зевнул громко. Константин Аксаков при этом заглянул в щелку двери и, видя, что он открыл глаза, вошел в кабинет. Мы все последовали за ним. «Кажется, я вздремнул немного?» – спросил Гоголь, зевая и посматривая на нас… Дамы, узнав, что он проснулся, вызвали Константина Аксакова и шепотом спрашивали: будет ли чтение? Константин Аксаков пожимал плечами и говорил, что ему ничего не известно. Все томились от этой неизвестности, и Сергей Тимофеевич первый решился вывести всех из такого неприятного положения. «А вы, кажется, Николай Васильевич, дали нам обещание… Вы не забыли его?» – спросил он осторожно… Гоголя подернуло несколько. «Какое обещание?.. Ах, да! Но я сегодня, право, не имею расположения к чтению и буду читать дурно; вы меня лучше уж избавьте от этого…» При этих словах мы все приуныли; но Сергей Тимофеевич не потерял духа и с большою тонкостью и ловкостью стал упрашивать его… Гоголь отговаривался более получаса, переменяя беспрестанно разговор. Потом потянулся и сказал: «Ну, так и быть, я, пожалуй, что-нибудь прочту вам… Не знаю только, что прочесть…» И приподнялся с дивана. У встрепенувшегося Щепкина задрожали щеки; Константин Аксаков весь просиял, будто озаренный солнцем; повсюду пронесся шепот: «Гоголь будет читать». Гоголь встал с дивана, взглянув на меня не совсем приятным и пытливым глазом (он не любил, как я узнал после, присутствие малознакомых ему лиц при его чтениях) и направил шаги в гостиную. Все последовали за ним. В гостиной дамы уже давно ожидали его. Он нехотя подошел к большому овальному столу перед диваном, сел на диван, бросил беглый взгляд на всех, опять начал уверять, что он не знает, что прочесть, что у него нет ничего обделанного и оконченного… и вдруг рыгнул раз, другой, третий… Дамы переглянулись между собою, мы не смели обнаружить при этом никакого удивления и только смотрели на него в тупом недоумении. «Что это у меня? точно отрыжка!» – сказал Гоголь и остановился. Хозяин и хозяйка дома даже несколько смутились… Им, вероятно, пришло в голову, что обед их не понравился Гоголю, что он расстроил желудок… и проч. Гоголь продолжал: «Вчерашний обед засел в горле: эти грибки да ботвинья! Ешь, ешь, просто черт знает, чего не ешь…» И заикал снова, вынув рукопись из заднего кармана и кладя ее перед собою… «Прочитать еще «Северную Пчелу», что там такое?..» – говорил он, уже следя глазами свою рукопись. Тут только мы догадались, что эта икота и эти слова были началом чтения драматического отрывка, напечатанного впоследствии под именем «Тяжбы». Лица всех озарились смехом, но громко смеяться никто не смел… Все только посматривали друг на друга, как бы говоря: «Каково? каково читает?» Щепкин заморгал глазами, полными слез. Чтение отрывка продолжалось не более получаса. Восторг был всеобщий; он подействовал на автора. «Теперь я вам прочту, – сказал он, – первую главу моих «Мертвых душ», хотя она еще не обделана…» Все литературные кружки перед этим уже были сильно заинтересованы слухами о «Мертвых душах». Говорили, что это произведение гениальное… Любопытство к «Мертвым душам» возбуждено было не только в литературе, но и в обществе. Нечего говорить, как предложение Гоголя было принято его поклонниками… Гоголь читал неподражаемо. Между современными литераторами лучшими чтецами своих произведений считаются Островский и Писемский: Островский читает без всяких драматических эффектов, с величайшей простотою, придавая между тем должный оттенок каждому лицу; Писемский читает, как актер, – он, так сказать, разыгрывает свою пьесу в чтении… В чтении Гоголя было что-то среднее между двумя этими манерами чтений. Он читал драматичнее Островского и с гораздо большей простотою, чем Писемский… Когда он окончил чтение первой главы и остановился, несколько утомленный, обведя глазами своих слушателей, его авторское самолюбие должно было удовлетвориться вполне… На лицах всех ясно выражалось глубокое впечатление, произведенное его чтением. Все были потрясены и удивлены. Гоголь открывал для его слушателей тот мир, который всем нам так знаком и близок, но который до него никто не умел воспроизвести с такою беспощадною наблюдательностью и с такою изумительною верностью, и с такою художественною силою… И какой язык-то! язык-то! Какая сила, свежесть, поэзия!.. У нас даже мурашки пробегали по телу от удовольствия.