Гоголь – о. Матвею. 28 ноября 1851 г. Письма. IV, 412.
В 1855 или 1856 году мне пришлось присутствовать при разговоре о. Матфея (Константиновского) с Т. И Филипповым о Гоголе. По словам о. Матфея, в то время, во время знакомства его с Гоголем, Гоголь был не прежний Гоголь, а больной, совершенно больной человек, изнуренный постоянными болезнями, цвет лица был землянистый, пальцы опухли; вследствие тяжких продолжительных страданий художественный талант его угасал и даже почти угас, – это чувствовал Гоголь: и к страданиям тела присоединились внутренние страдания. Старость надвигалась, силы ослабели, и особенно сильно преследовал его страх смерти. В таком состоянии невольно возбуждается мысль о боге, о своей греховности. «Он искал умиротворения и внутреннего очищения». – «От чего же очищения?» – спросил Т. И. Филиппов. «В нем была внутренняя нечистота». – «Какая же?» – «Нечистота была, и он старался избавиться от ней, но не мог. Я помог ему очиститься, и он умер истинным христианином», – сказал о. Матфей. С ним повторилось обыкновенное явление русской жизни. Наша русская жизнь немало имеет примеров того, что сильные натуры, наскучивши суетой мирской или находя себя неспособными к прежней широкой деятельности, покидали все и уходили в монастырь искать внутреннего умиротворения и очищения своей совести. Так было и с Гоголем. «Что ж тут худого, что я Гоголя сделал истинным христианином?» – «Вас обвиняют в том, что, как духовный отец Гоголя, вы запретили писать ему светские творения». – «Неправда. Художественный талант есть дар божий. Запрещения на дар божий положить нельзя; несмотря на все запрещения, он проявится, и в Гоголе временно он проявлялся, но не в такой силе, как прежде. Правда, я советовал ему написать что-нибудь о людях добрых, т. е. изобразить людей положительных типов, а не отрицательных, которых он так талантливо изображал. Он взялся за это дело, но неудачно». – «Говорят, что вы посоветовали Гоголю сжечь второй том «Мертвых душ»?» – «Неправда, и неправда… Гоголь имел обыкновение сожигать свои неудавшиеся произведения и потом снова восстановлять их в лучшем виде. Да едва ли у него был готов второй том: по крайней мере, я не видал его. Дело было так: Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписями: глава, как обыкновенно писал он главами. Помню, на некоторых было надписано: глава I, II, III, потом, должно быть, VII, а другие были без означения; просил меня прочитать и высказать свое суждение. Я отказывался, говоря, что я не ценитель светских произведений, но он настоятельно просил, и я взял и прочел. Но в этих произведениях был не прежний Гоголь. Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены были такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за «Переписку с друзьями»…»
Протоиерей Ф. И. Образцов. «О. Матфей Константиновский (по моим воспоминаниям)». Тверские Епархиальные Ведомости, 1902, № 5.
Отец Матвей Александрович Константиновский родился в 1792 г. и умер в 1857 г., сын священника с. Константинова, Новоторжского уезда. Тверской губ., воспитанник тверской семинарии, поступил дьяконом в с. Осечно, Вышневолоцкого уезда, откуда, по прошествии семи лет, был переведен, по особому распоряжению архиепископа Филарета (впоследствии митрополита Московского), священником в карельское село Диево, Бежецкого уезда, а оттуда, через тринадцать лет, перешел того же уезда в село Езьско, где пробыл три с половиною года, до своего перевода во Ржев (1836 г.), который состоялся не без участия в том гр. А. П. Толстого, бывшего в ту пору тверским губернатором. Смолоду наклонный к подвижнической жизни и способный перенести самое тяжкое лишение, восторженным чувством художника любя великолепие православного богослужебного чина, в котором он не позволял себе опустить ни единой черты, и, что всего важнее, обладая даром слова, превосходящим всякую меру, он с первых же лет своего служения церкви сделался учителем окрест живущего народа. О. Матвей навсегда сохранил живое воспоминание и с восторгом и неподражаемым художеством речи передавал нам, позднейшим его ученикам, о тех поразительных проявлениях живого и деятельного благочестия между его деревенскими духовными друзьями, которых он был свидетелем, а отчасти и виною и которые так и просились на страницы Четий-Миней. О. Матвей не раз сообщал мне с некоторым даже удивлением о том впечатлении, которое его рассказы об этих высоких явлениях духа в нашем народе производили на Гоголя, слушавшего их, по библейскому выражению, отверстыма устами и не знавшего в этом никакой сытости. Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высокое художество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь посреди народа, о. Матвей, с помощью жившего в нем исключительного дара, успел усвоить себе ту идеальную народную речь, которой так долго искала и доныне ищет, не находя, наша литература и которую Гоголь так неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного священника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости входили и другие стихии слова (как, например, церковно-славянская), которые он успел необыкновенным образом между собою мирить и сливать в единое, цельное и исполненное красоты и силы изложение. Я знал в Ржеве лиц, которым, по их образу мыслей, вовсе не было нужды в церковном поучении и которые, однако, побеждаемые красотою его слова, вставали каждое воскресенье и каждый праздник к ранней обедне, начинавшейся в шесть часов, и, презирая сон, природную лень и двухверстное расстояние, ходили без пропуска слушать его художественные и увлекательные поучения.
О. Матвей не мог привлекать или поражать своих слушателей какою-либо чертою внешней красоты; он был невысок ростом, немножко сутуловат; у него были серые, нисколько не красивые и даже не особенно привлекательные глаза, реденькие, немножко вьющиеся светло-русые (к старости, конечно, с проседью) волосы, довольно широкий нос; одним словом, по наружности и по внешним приемам это был самый обыкновенный мужичок, которого от крестьян села Езьска или Диева отличал только покрой его одежды. Правда, во время проповеди, всегда прочувствованной и весьма часто восторженной, а также при совершении литургических действий лицо его озарялось и светлело, но это были преходящие последствия внезапного восхищения, по миновении коих наружность его принимала свой обычный незначительный вид.
Т. И. Филиппов. Воспоминание о гр. А. П. Толстом. Гражданин (ред. Ф. М. Достоевский), 1874, № 4, 110.
(В каждом селе, где жил о. Матвей, он пользовался всяким случаем для назидания прихожан, – не только во время церковных служб, но и при посещениях на дому, при поминовениях, елеосвящении и т. п.) Слышанное от о. Матвея прихожане переносили в свои дома и передавали по возможности в свои семейства; а от этого в шумном прежде и веселом селе (Езьске) реже стали слышаться мирские соблазнительные песни и игры: во многих местах и домах их заменили духовными песнями и назидательными разговорами. Даже малые дети в своих детских играх пели: «Царю небесный», «Святый боже», «Богородице, дево, радуйся» и другие более известные молитвы.