Молодой человек обнаружил, что попросту знает ритуальный ответ… каким-то образом.
– Да снизойдет на вас… благодать…
Он закашлялся, ощутив, как его рот и горло пытаются произнести чуждые и незнакомые звуки… ощутив, как оскверняет он собственный речевой аппарат словами этого святотатственного языка. Ужас стиснул удушьем его гортань.
– Да обретете вы… все возможные почести?..
Что здесь происходит?
Он повернулся к Ойнаралу, своему сику, отчаянно нуждаясь в руководстве теперь, когда подневольность и принуждение покинули место сего безумного действа. Однако Владыка Лебедей уже отвлек внимание Ойнарала, возложив свои ладони на его женственные щеки и обеими руками повернув голову, как может мужчина повернуть к себе голову любимого ребенка. И хотя подобная снисходительность отталкивала младшего, глубинное чувство его одобряло жест, зная, как много подобных интимных подробностей хранит священная иерархия.
– Запомни случившееся, – шепнул Килкуликкас Ойнаралу.
Тот ответил высокому квуйя долгим взглядом, после чего, схватив Сорвила за руку, торопливо повлек его прочь от нелюдского короля и его подземного двора. Тонкая цепочка обращений последовала за ними, подчас резких и скрипучих, подчас жалобных, произнесенных тонкими голосами.
– Ку’кирриурн!
– Гангини!
– Аурили!
Имена, понял он. Они выкрикивали свои имена как приглашения.
– Не говори ничего, – пробормотал Ойнарал, подталкивая его к темному выходу. – Любые слова только разожгут их.
Недавнее колоссальное пространство сменилось низким и тесным проходом, потолок которого был испещрен сценами любви и насилия.
– Разожгут? – удивился юноша.
– Да, – без нотки тревоги ответил шедший быстрым шагом Ойнарал, взгляд его был устремлен вперед. – Особенно тех, кто погрузился в Скорбь. Тебе не следует разговаривать с моими братьями.
– Почему?
– Потому что они полюбят тебя, если сумеют.
Сорвилу представился жалкий малыш-эмвама, съежившийся у подножия Чернокованого Престола.
– Полюбят меня?
Ойнарал Последний Сын сделал еще три шага, прежде чем повернуться к нему, и посмотрел вниз, но так, чтобы не соприкоснуться с его взглядом – как делал это и король нелюдей.
– Тебе не стоит ощущать себя здесь в безопасности, сын Харвила. В объятьях Иштеребинта ты найдешь лишь безумие.
Смятение появилось во взгляде Сорвила.
– Так, значит, клятва Иштеребинта не значит ничего? – спросил он.
Ойнарал Последний Сын не ответил. Они прошли под зеркальным блеском врат Чашевидного Чертога, и Сорвил невольно пригнулся, устрашившись нависших над ним каменных плит. Врезанные в камень глазки разбегались во всех направлениях, преобразуя подземные дороги в ожерелье сумеречных миров и первобытных времен. Внутренним Светочем именовалась эта палата, и ее название после сооружения Чашевидного Чертога стало прозвищем, которым величали Ниль’гиккаса.
– Я знаю, что… – начал Сорвил и тут же смутился от звука собственного голоса.
Ойнарал вел его в сторону, противоположную той, откуда они пришли, и Сорвил каким-то образом понял, что они углубляются в недра Плачущей горы.
– Откуда я знаю то, чего знать не могу?
Ойнарал, не отвечая, шагал вперед.
Сорвил старался не отстать от него, дивясь на ходу проплывавшим над головой панелям. Триумфы и трагедии сменяли друг друга на сводах потолка: перекрывающиеся слои воспоминаний обреченного племени. Прежде сценки казались ему бессмысленными, оскорбительными, соблазнительными и скандальными. Теперь же все они взрывались узнаванием, каждая открывала времена и миры. Млеющие в непозволительных позах любовники (груди женщины обнажены) на пиру в честь праздника Чистоты. Ежегодный обмен посольствами между Ниль’гиккасом и Гин’юрсисом, великое собрание инджорских ишроев в Высоких Чертогах Мурминиля…
Как же он ненавидел угрюмые пепельные залы Кил-Ауджаса!
Впервые Сорвил понял, что чудеса здешних увечных мудрецов были знанием, сгустившимся отражением его сущности. Он знал все это, и, помимо откровенной невозможности подобного знания, оно ничем не отличалось от любого другого, столь неясными были движения его души. Эти воспоминания принадлежали ему самому, возникали в нем самом, хотя могли принадлежать лишь миру этого подземелья.
Что же происходит?
Сами стены эти были сплетены мелочами, словно веревками, связаны властью, изображенная на них слава затмевала славу… похоть, нежность и размышление присутствовали повсюду. Он читал все это столь же непринужденно, как воспринимал фрески своего родного дома.
– И все это сделано вашими руками… – обратился он к Ойнаралу, своему сику, уже забежавшему на несколько шагов вперед.
И получил скудный ответ нелюдя, даже не удостоившись его взгляда:
– Не понимаю.
– Вы потратили на них тысячи лет! На эти рельефы…
Удивительное свершение. Казалось, он мог видеть его оком своей души, как нечто одновременно большее и меньшее, нежели образы – резец, молоток и тысячи трудолюбивых рук, – эту словно зараза распространяющуюся среди вымирающих домов потребность изобразить какую-то часть себя живого на мертвом камне.
– Да, – согласился Ойнарал. – Целая эпоха. Мы не настолько беспокойны, как люди. Мы проживаем свои жизни как долг, но не как награду.
– Но какой труд, – промолвил Сорвил, ошеломленный грандиозностью подобной работы.
– Мы делали это для того, чтобы сохранить ту жизнь, что еще оставалась в нас, – ответил Ойнарал. – Если крепость воздвигается из камня, то мы воздвигли твердыню из своей памяти – памяти о том, что навсегда потеряли. Мы подчинились властной потребности, грубой уверенности в том, что несокрушимо только великое.
– Это безумие! – вскричал Сорвил с неведомой ему самому страстностью.
Ойнарал остановился перед Сорвилом, грудь его возвышалась над головой юноши, черный шелковый плащ распахнулся, открывая нимилевую броню под ним.
– Все великие свершения противоречивы, – нахмурившись, проговорил он и повернулся к череде панелей, на которую указывал Сорвил. – Вот смотри. Видишь, между ликами славы присутствуют совсем иные мгновения… Видишь их? Отцы играют с детьми, воркуют влюбленные, несут мир жены…
Он был прав. Сцены, незначительные по смыслу, вплетались в возвышенную процессию, однако получалось, что взгляду приходится напрягаться, чтобы найти их, – не из недостатка выразительности, но потому лишь, что они были внеисторичны, узнаваемы только по форме. Как знаки неизбежного, неотвратимого.
– Мы теряли все это, – продолжил нелюдь. – Все восторги, которые украшают суровую жизнь, удовольствия плотские и родительские… все, что вносит счастье в повседневное бытие, медленно уходило в забвение. Не спеши осуждать нас, сын Харвила. Часто безумие служит лишь мерою оставшегося ума, когда живые могут положиться на одну лишь надежду.