Убитый горем Сиройон первым воспользовался открытием промежутка на следующее утро. И обрел своего соперника и выживших с ним девять из двадцати трех сотен кепалорцев – лишившимися ума и рассудка. Об участи остальных так ничего и не узнали, ибо уцелевшие отказывались обсуждать любую тему, не говоря уже о том, что им пришлось вынести. И если они отзывались на обращения, то смотрели сквозь вопрошавшего в те неведомые глубины и дали, что поглотили их разум и души.
К этому времени вся Ордалия подтянулась к легендарным руинам, поэтому известие о том, что Сибавуль уцелел, молнией пронеслось над священным воинством воинств. Клич громогласного одобрения прокатился над войском, застревая лишь в глотках тех, кто хотя бы мельком видел измученных кепалорцев. Восклицания всегда оказываются мерой радости или горя. И одного взгляда подчас бывает достаточно, чтобы измерить масштаб произошедшего – того, что претерпела чужая душа, – чтобы понять, победила она или выжила, просто дрогнула или сдалась без остатка. И облик кепалорцев яснее ясного говорил о том, что на их долю выпало нечто более ужасное, нежели просто страдание, нечто такое, для чего нет слов в языке.
В ту ночь, когда Сибавуль явился в Совет на зов своего святого аспект-императора, собравшиеся короли-верующие были потрясены преображением этого человека. Пройас обнял его, но тут же отшатнулся, словно услышав нечто отвратное. По повелению Анасуримбора Келлхуса, Саккаре напомнил собравшимся легенду о Вреолете, какой она изложена в предании Завета. Великий магистр рассказал о том, как Мог-Фарау поставил на своих владениях печать ужаса, чтобы обитатели их были избавлены: «яко зерно избавлено от жернова». Вреолет, как объяснил он обеспокоенному собранию, был житницей Консульта, и сыны его претерпели столько ужаса и страданий, сколько не довелось вытерпеть никому из прочих сынов человеческих.
– Что скажешь? – наконец обратился Сиройон к своему сопернику.
Сибавуль посмотрел на него взглядом, который можно назвать разве что мертвым.
– Преисподняя… – ответил он, роняя слова, как влажный гравий с лопаты. – Преисподняя уберегла нас.
Молчание легло на Умбилику. Обрамленный чародейскими сплетениями эккину, святой аспект-император смотрел на Сибавуля пять долгих сердцебиений. Его одного не смущала пустота, сквозившая теперь в манерах полководца.
Анасуримбор Келлхус кивнул в знак какого-то сокровенного свидетельства – скорее понимания, а не утверждения того, что увидел.
– Отныне, – промолвил он, – ты будешь поступать в военных делах так, как тебе угодно, лорд Сибавуль.
Именно так и повел себя далее князь-вождь Кепалора, каждый день, перед тем как прозвонит Интервал, выводивший отряды своих родичей, возвращавшиеся затем с мешками, полными белой кожи, которую кепалорцы поедали сырой и во тьме. Они не разводили костров и как будто держались подальше от огней своих соседей. Они более не спали, так, во всяком случае, утверждали слухи. Весть об их неестественной жестокости разлетелась по всему полю, и шранки теперь бежали в панике от кепалорцев, вне зависимости от того, сколько было последних. О том, где собирались Сибавуль и его бледные всадники, люди Ордалии помалкивали. Самые суеверные чертили в воздухе охранные знаки – некоторые даже закрывали ладонями лица, убежденные в том, что мертвые глаза способны видеть лишь мертвецов.
И все стали бояться сыновей Кепалора.
За его спиной голова на шесте.
Чтобы перековать людей, как понял Келлхус, следует исцелить самое простое, самое основное из того, что есть в них. Величайшие из поэтов пели хвалу детству, превозносили тех, кто сохранил невинность в сердце своем. Однако все они без исключения обращали внимание лишь на утешительную и лестную простоту, игнорируя те аспекты, в которых дети уподобляются зверям. Впрочем, точнее сказать, животным. Люди не столько остаются детьми в сердце своем, сколько остаются животными, собранием рефлексов, бурных, прямых, слепых, не видящих ни одного из тех нюансов, которые делают людей людьми.
Чтобы перековать людей, нужно уничтожить их веру в сложность, заставить их найти убежище в инстинктах и рефлексах, свести их к животной основе.
У Пройаса были все причины казаться затравленным.
– Ты говоришь что… что…
Келлхус выдохнул, напомнив своему экзальт-генералу сделать то же самое. На сей раз он велел Пройасу сесть рядом с ним, а не на другой стороне очага: чтобы лучше использовать телесную близость.
– Проклятье поразило Сибавуля и его родичей.
– Но они ведь живы!
– В самом деле? А не застряли ли они где-нибудь посередине между жизнью и смертью?
Пройас недоумевал и ужасался.
– Но к-как… как подобное может случиться?
– Потому что страх вскрывает сердце. Они претерпели слишком сильный ужас на земле, чересчур пропитанной страданием. Ад всегда ищет, всегда тянется к пределам живущих. И во Вреолете он обрел и объял их.
За его спиной голова на шесте. И если он не мог обернуться и увидеть ее, то только потому, что находилась она за пределами доступного его взгляду… за пределами всякого взгляда.
– Но-но… ты, конечно же…
Разум ученика лежал на ладони его интеллекта.
– …конечно же, мог спасти их?
Пауза для более глубокого постижения смысла.
– Так, как я спас Серве?
Нечто среднее между смятением и восторгом исказило лицо его экзальт-генерала. Чтобы раздеть душу до самой ее сути, нужно показать сложность самой сложности – в чем и заключается великая ирония подобных занятий. Нет ничего более простого, чем сложность, сделавшаяся привычкой. Тому, что давалось без труда, без усилия мысли, следовало предстать обремененным сомнением и трудом.
Как и до́лжно.
– Я… я не понимаю.
Он ощущал ее даже теперь, эту голову на шесте у себя за спиной.
– Я не сумел спасти очень многих.
Нельзя было отрицать снисходительности в этом упражнении. Как только Келлхус овладел людскими множествами, как только государство стало видеть в нем источник собственной силы, он перестал нуждаться в столь тонких манипуляциях. Годы миновали с тех пор, когда он позволял себе занятие столь непосредственное, как исследование души одного человека.
И при всем невозмутимом спокойствии его дунианской души в ней зашевелились воспоминания Первой Священной войны, бурного времени, когда подобные исследования образовывали суть его миссии. После падения Шайме ни одна душа (даже Эсменет) не давала оснований для такого внимания.
Инстинктивная склонность к нетерпимости, едва не погубившая его в Карасканде, быстро успокоилась, научилась служить, уговаривая несогласных, затыкая рты критикам, даже убивая врагов. Все прошедшие годы он боролся с огромным зверем, которого представляли собой Три Моря, прижал его к земле, a потом подарками и жестокостью обучил его произносить лишь его имя… чтобы его тирания сделалась неотличимой от самого бытия Трех Морей. Это позволило ему перейти от наций к истинам, направить весь свой интеллект на безумные абстракции Даймоса, Метагнозиса и Тысячекратной Мысли.