– Можешь ли ты не замечать наше презрение?
Слова, будто обращенные к другу.
– Да.
Она наклонилась вперед, гнев и ужас во плоти, разбрызгивая страх краской по коре.
– Не думаю.
Он запрокинул голову в полнейшем ужасе, он увидел ее жуткую сторону, он мог только простонать свою жалобу, прорыдать свой позор. Пролилась вода его тела, горячая, словно кровь. Нутро.
И с каким-то ударом сердца исчезло все.
Ее чары. Его честь.
– Почему? – кричала она. – Почему тебе надо любить нас? Почему?
Дрожь колотила его, крутила как ветер. Он обмарался…
– Неужели ты не видишь, что мы – чудовища!
Испачкался. Он заметил некую неуверенность, даже ранимость в ее сердце… Страх?
Трепетное ожидание… чего?
Вонь собственного малодушия уже окружала его…
Доказательство.
Первое рыдание, исторгнутое из его груди эфирным кулаком.
– К-кто? – закашлялся он, ухмыляясь в безумии. Падение, сокрушительный удар, внутри и извне. И теперь все, конец.
Конец всему.
Он теряет все. Харвила, своего младшего брата, его теплую руку в своей мозолистой ладони. Теряет свое наследство, свой народ. Образ его крив и непристоен. Теряет бдение рядом с Цоронгой в меркнущем свете, когда они слушали Оботегву, забывая дышать. Сверкающую расселину. Теряет видение шранколикой Богини, выковыривавшей когтем грязь из своего лона. И бахвальство – этот звериный жар! Вой, сделавшийся невыносимым. Крик Порспариана, бросившегося горлом на копье. И припадок блаженства! Свирепого от… напряженного от… разделенного. И то, как он съеживался и молил, охватив Эскелеса, когда их окружила жуткая масса нечеловеческих лиц.
Потоки горячего семени, просачивающиеся через тиски его стыда. Его отец, машущий руками, как сердитый гусь в огне.
Его мать – серая как камень.
Его семя! Его народ! Запах дерьма… дерьма… дерьма…
Убью-позволь-мне-убить…
Он стоял на коленях, согнувшись, раскачиваясь, словно собираясь извергнуть блевотину. И не понимал почти ничего, совсем ничего из происходящего – абсолютно ничего. Рыдания, исходившие из его груди, ему не принадлежали. Более не принадлежали…
Доказательство.
Она смотрела на него сверху вниз, холодная и безразличная.
– Кто? – повторил он дрогнувшим голосом.
– Люби нас… – сказала она, отворачиваясь от жалкого зрелища. – Если должен.
Он скрючился под могучим дубом, припав к его жесткой коре, все более и более заворачиваясь в неразборчивое рычание. Однако голос ее все теребил и теребил его…
Я подчинила его!
Смятение.
Что еще ты хочешь, чтобы я сделала? То, чем я покоряла нелюдей, сработает и на нем. Он любит нас.
Голос ее брата трудно было разобрать за тем рычанием, в которое он был погружен.
Отец недооценил глубину его раны.
Она не значила ничего – чистота ее проклятого голоса.
Наш отец ошибается намного больше, чем ведомо тебе… Мир превосходит его, как и нас, как и всех остальных…
Он ничего этого не понял…
Он просто переносит битву в большие глубины.
Мир раскачивался и плыл по спиралям, теплый и медленный.
Лицо мое под твоим лицом… замолчи и увидишь…
Мать напевала и гладила его. Омывала собственными руками.
Ш-ш-ш…
Ш-ш-ш, мой милый.
– Мама?
Вечность обитает внутри тебя. Сила, неотличимая от того, что происходит…
– Я безумен? – спрашивает он.
Безумен…
И очень свят.
– С квуйя, – говорила Серва, – нельзя позволять себе вольностей.
Сорвил сидел и, не обращая внимания на обрыв прямо перед собой, смотрел на запад опухшими глазами. После пережитого позора и унижения, пока она спала, а угрюмый Моэнгхус бродил по внутреннему островку, он заполз в наполненную водой рытвину и отмылся. Должно быть, целую стражу он плавал над древней черной водой, онемев от холода, прислушиваясь к хлюпанью собственных движений, звуку собственного дыхания. Ни одна мысль не посетила его. Теперь, с мокрыми волосами, в промокших насквозь штанах, он тупо уставился на видневшийся вдалеке пункт их назначения. Он торчал над ровной стороной горизонта – силуэт, лишь чуть более темный, чем фиолетовое небо над ним: гора, севшая на мель посреди вырезанной в камне равнины.
Иштеребинт. Последнее прибежище нелюдей.
В молодости нелюди снились ему, как и любому сыну Сакарпа. Жрецы называли их нечеловеками, ложными людьми, оскорбившими богов похищением их совершенного облика, соединением мужского и женского и – что самое отвратительное – похищением секрета бессмертия. В частности, один из жрецов Гильгаоала, Скутса Старший, находил удовольствие в том, что потчевал детей описанием злобных прегрешений нелюдей после падения Храма. Он извлекал на свет старинные свитки и зачитывал их сперва на древних диалектах, а затем в красочном и зловещем переводе. И нелюди становились выходцами из Писания, непристойными во всем, в чем они превосходили людей, и притом каким-то недоступным людям образом; принадлежавшими к дикому и темному миру… расой, рожденной на одной из самых черных, самых первобытных окраин, хранящей в себе злобу, сулящую им пламя до конца вечности.
– Наделенные душами шранки, – объявил однажды Скутса в порыве беспомощного отвращения. – Одно лишь постоянство в заблуждениях можно зачесть им за достоинство!
И ужас, потрескивавший в его голосе, становился угольками, разжигавшими еще более пламенные сны.
И теперь Сорвил сидел, унылый и озябший, вглядываясь в призрак Последней Обители, пока Серва объясняла, что оставшуюся часть пути им предстоит пройти пешком.
– Вы забываете о цене, которую приходится платить мне. Если мы окажемся там в результате прыжка, я буду слишком слаба и не смогу защитить вас.
– Тогда переправь нас на тот лесистый холм, – предложил Моэнгхус. – Мы можем оставаться там до тех пор, пока ты не возобновишь свои силы. Уверен, что пути до той горы еще на две стражи.
– А если заметят мои Напевы? Ты рискнешь всем, чтобы не утруждать свои ноги?
– Это кратчайший путь, сестра.
Они спустились с окружавших их утесов и направились на северо-восток по лесам, изобиловавшим столпами, рытвинами и гнилым в еще большей степени, чем те, что остались на Безымянном. Время от времени им попадались стволы колоссальных вязов, мертвых и обветшавших, поднимавшихся на немыслимые высоты. Кора мешковиной свисала с оголенной, похожей на кость древесины. Серва и ее брат помалкивали, даже проходя под исполинскими обломившимися ветвями.