– Прощай, Джон, – сказал голос Гарольда совсем близко к шкафу. Я едва не подскочил. – Ты сам мне сообщил, что жить тебе осталось меньше суток, так что вряд ли мы еще увидимся. К счастью, твой вид навел меня на мысль, как найти ваш камень. Рано или поздно я их соберу, не волнуйся. – Он снова закашлялся, жалко и мокро, но заткнуться это его не заставило, и он прибавил: – Надеюсь, у тебя там много нарядов. Можешь коротать время, примеряя платья нашей дорогой леди. Счастливо оставаться.
Вот саркастичный мерзавец! То, что я вечно навожу его на какие-то светлые мысли, сам того не замечая, мне совсем не понравилось. Простучали шаги, но вышел он не в ту же дверь, что леди Бланш, – уже неплохо. Я попытался звать на помощь – вдруг леди обо мне вспомнит, – но голос совсем сел, и получилось только какое-то невнятное мяуканье.
Я свернулся на дне шкафа. Тут было тесно и темно, если не считать контура дверцы, едва обозначенного светом камина. Вокруг меня шуршала ткань бесконечных платьев, висящих на вешалках, явно очень старых. Живой человек наверняка давился бы пылью, а мне оставалось только давиться грустью. Один раз я умер на пороге темной гостевой комнаты, второй раз умру в темном шкафу, все такой же одинокий, никем не любимый и не оплаканный, никому не нужный. Пора было сделать то, чего добивалась от меня Молли: признать правду.
Она состояла в том, что наказан я почти справедливо и красивой памятной доски не заслуживаю. Между моментом, когда Гарольд начал свой допрос, и мгновением, когда вмешался я, было несколько ужасных секунд, когда я готов был стоять и смотреть. Позволить ему добиться своего любыми способами. Я жаждал выжить, и больше меня ничего не интересовало.
Так что Гарольд прав, мы похожи, и не тем, чем мне бы хотелось: не красотой, не манерами, не умением одеваться, а тем, что мы оба – беспринципные эгоисты, которым наплевать на благородный девиз школы лорда Спенсера. Ставить служение другим выше собственных интересов я не способен. Вот она, правда, в которой я не смог бы признаться ни самозабвенному исследователю Бену, ни увлеченной садоводством Молли, ни изобретателю Майклу, никому. Мир не очень-то много терял, лишаясь меня.
Мне было жаль себя, а еще больше – всех прочих Джонов Гленгаллов, которые получились бы куда лучше меня, а теперь вынуждены умереть в моей компании. Джон-художник, рисующий бедняков, Джон-врач, лечащий смертельные болезни, Джон-журналист из «Таймс». Джон-хореограф, поставивший танец умирающего ворона, Джон-изобретатель, соратник своего гениального брата, Джон-писатель, создавший, может, никому и не нужный, но все-таки целый жанр книг с разоблачением преступников. Все это неслучившееся будущее, которое доступно живым в любую минуту, для меня уже почти исчезло. Никто не оплачет ни меня, ни тем более других, несуществующих Джонов. Никому нет дела, никто не придет попрощаться и обнять меня. Мне стало больно – почти по-настоящему, потому что еще одна правда в том, что…
– Я мертвый, – прошептал я. – Я не оживу.
Чтобы вытянуться в полный рост, как положено мертвецам, тут было слишком мало места, поэтому я свернулся в клубок и обнял себя за плечи. Мне хотелось почувствовать покой, как в детстве, когда мама поправляла нам с Беном одеяла перед сном, а отец тихо пел. Я улыбнулся, вспомнив, какой песней он нас усыплял.
– Файонн помер, после ожил, спать спокойно он не может, – еле слышно пропел я, поглаживая себя по плечу. Раньше мне противно было касаться этого тела, но теперь мне даже было его жаль. – Совесть просит дать ответ. Грешникам покоя нет, – шептал я. Что же там было дальше? – Где ты спрятал, что имел, ценности куда ты дел? Россыпь золотых монет, прялку, собственный портрет, гобелен с крылатым львом, камни, что горят огнем. Просыпайся, дай ответ! Грешникам покоя нет.
Ох, ну и дурацкая песня! Я смутно помнил, что там бесконечное множество куплетов, в которых перечисляются вещички, которые скупой Файонн припрятал от жены и детей. Наверное, из-за монотонности отец и пел ее в качестве колыбельной: чаще всего мы засыпали, не дождавшись куплета о том, как он наконец показал домашним, где зарыл ценности («Да под яблоней в саду, там, где их легко найду»). После этого список вещей перечислялся заново, – очевидно, чтобы те, кто еще не заснул, немедленно это сделали.
У меня сжалось сердце. Когда-то давным-давно отец не был таким черствым, – наверное, камень души правда существует и с годами сделал его таким. Вдруг он потому и был к нам так равнодушен, а не потому, что мы плохие сыновья? Вдруг он…
Я сел так резко, что с вешалки на меня упало одно из платьев леди Бланш. Возможно, то, что пришло мне в голову, – чепуха и бред угасающего рассудка, но если нет, если это правда, то я…
– Знаю, где ты спрятал камень, – прошептал я, выпутываясь из-под платья (ткани я мог даже в темноте определять, и конкретно это было из атласа).
Не под яблоней, не в саду. О, если это правда, то как же умно! Джереми Гленгалл был хитрецом, и после его (и своей) смерти я узнал его куда лучше, чем при нашей общей жизни. Как будто он наконец-то снизошел до того, чтобы помочь сыну, протянул ему руку сквозь границу, отделяющую мертвых от живых.
Рано сдаваться. Нужно выбраться отсюда, найти камень, – неважно, что я понятия не имею, где два остальных, главное – у меня снова появилась цель. Похоже, так долго я продержался не только благодаря своей крепкой голове, но и благодаря жажде жизни. Я отсюда выберусь, и никакой шкаф не помешает мне сдвинуть дело с мертвой точки. Сдвинуть тело с мертвой точки, ха.
Можно было даже не мечтать выбить дверь силой, поэтому я сосредоточился на прочих вариантах. Например:
Раскачивать шкаф, пока он не упадет и не развалится (провал: я был очень легким, а шкаф стоял крепко).
Колотить ногами в дно шкафа, надеясь, что оно старое и вывалится (провал: дно держалось куда крепче, чем мои ноги, которые через минуту наотрез отказались прилагать такие ужасные усилия).
Звать леди Бланш (провал: голос у меня стал едва слышный, а леди, похоже, ушла далеко, и в доме было тихо).
А потом я посмотрел на свои мертвые руки. Усохшие, серые, истончившиеся – кости, туго обтянутые кожей. Наверное, раствор Бена постепенно испарялся, вот почему я все время чувствовал сухость во рту.
Пять минут назад я сказал бы, что эти руки – ужасный, невыносимый кошмар, но теперь я смотрел на них как на полезный инструмент. Дверца была старая, с крупной замочной скважиной. Я протиснул в скважину указательный палец и легко коснулся бороздки на конце ключа. Собирался вытолкнуть его, но тут сообразил, что дверца тогда останется заперта, а значит, надо действовать по-другому. Сжав вместе указательный и большой палец, я протолкнул их в замочную скважину, втиснул так, что они аж выгнулись. Живым боль помогает беречь тело, но передо мной таких преград не стояло, и я мог изгибать пальцы под разными углами, сдирая кожу о железные внутренности замка. Главное – ухватить конец ключа. Есть! Я осторожно сжал металлический штырек и, едва не ломая себе кости в таком тесном пространстве, повернул ключ. В замке щелкнуло. Я вытащил покореженные пальцы и с замиранием сердца толкнул дверцу. Она со скрипом открылась, и я тихо засмеялся от счастья.