Мне в этих планах отводилась роль координатора, связного, переговорщика – и хоть на месте были уже и Лео, и Дэвид Сефтон, совершенно очевидно, что для организации такого грандиозного проекта лишняя пара рук – тем более проверено своих – не помешает. Так и условившись, мы на прощание выпили, по-братски обнялись и договорились, что, как только я обоснуюсь, сразу дам знать и начну работать.
Я прилетел в Лондон 26 марта, и первые несколько недель мне было, прямо скажем, не до Курёхина с его проектами. На поиск квартиры для семьи и устройство быта ушел весь апрель. Изредка я все же выходил куда-то на концерты. Помню, на одном из них, в самом конце апреля, Лео познакомил меня с Дэвидом Сефтоном – невероятно приятным, эрудированным человеком, который с энтузиазмом говорил о предстоящем курёхинском концерте, весьма неопределенно хмыкнул в ответ на мое упоминание о Ринго Старре, но в целом был очень рад появлению в моем лице еще одного добровольного помощника. Мы обменялись телефонами и договорились поддерживать контакт.
5 мая мне то ли позвонил, то ли написал (электронная почта только появилась) Сева Гаккель. Смысл его короткого сообщения был убийственным в своей категоричности: Курёхин в больнице, у него тяжелая болезнь сердца, шансов на спасение нет, жить ему осталось примерно два месяца.
Шок и недоверие (не то чтобы недоверие словам Севы, просто слишком уж невероятным все это казалось) развеивались не сразу. Бесконечные звонки – Насте, Севе, Гайворонскому (Слава ведь к тому же еще и врач), Дебижеву, Владимиру Волкову – тоже врачу, близкому другу Курёхина последних пары лет. Картина вырисовывалась неутешительная. Диагноз – саркома сердца, болезнь чрезвычайно редкая, я о такой до курёхинского случая даже и не слышал. Редкая и практически неизлечимая. Сергей лежит в клинике Военно-медицинской академии – лучшее, что есть в Петербурге. Его смотрят самые известные врачи. Единственная слабая надежда – срочная операция по пересадке сердца. В России делать ее невозможно. На Западе она стоит сотни тысяч долларов, собрать которые, при всей известности и популярности Курёхина, в короткий срок весьма непросто. На ноги подняли всех – от Джоанны Стингрей в Лос-Анджелесе до бывшего культурного атташе Генконсульства США в Ленинграде Мортона Аллена и его жены Мэри-Энн. Жили Аллены в Вашингтоне, людьми были влиятельными и со связями, и к Сергею относились с огромной симпатией (именно они, напомню, организовали в 1988 году его участие в злополучном конкурсе Телониуса Монка).
Но, даже если задача по сбору средств окажется разрешимой, встанут еще две – донорское сердце, получение которого, как известно, заранее предугадать и рассчитать невозможно и ожидание которого способно растянуться на месяцы, а также транспортировка: ее, как предостерегали врачи, Курёхин может просто не выдержать.
Созванивался я с Настей и с Севой практически ежедневно. Сергею о бесповоротной отчаянности его состояния ничего не говорили, и он пребывал в уверенности, что это лишь болезнь, пусть и серьезная, что в ближайшие если не дни, то недели он пойдет на поправку и вскоре выпишется. Лежал он в отдельной палате, и когда первые интенсивные обследования были завершены, к нему потянулся нескончаемый поток посетителей, каждый из которых пытался его подбодрить и развеселить, что превращало все это, как рассказывали потом и Гайворонский, и Дебижев, и другие, в какое-то странное, почти поп-механическое в своем сюрреалистическом абсурде – особенно в пришедшийся на пребывание в больнице 42-й день рождения 16 июня – действо, мало вязавшееся с серьезностью происходящего.
Позвонить в больницу было невозможно, и единственный и самый последний раз мне удалось с Сергеем поговорить в самом конце мая, когда после операции и после осознания окончательности и бесповоротности исхода врачи разрешили ему на сутки прийти домой. Настя строго-настрого наказала мне вести разговор в оптимистичном, если не веселом тоне, и я, разумеется, повиновался. Говорили мы, наверное, с полчаса: я рассказывал о работе на Би-би-си, о первых впечатлениях от новой лондонской жизни, о том, какие концерты успел повидать. Рассказал, разумеется, о встрече с Дэвидом Сефтоном, о том, что он, как и все наши многочисленные общие знакомые в Лондоне, встревожен его болезнью, желает ему скорейшего выздоровления и ждет, когда Курёхин привезет «Поп-Механику» осенью. Говорил, что уже скоро, где-то во второй половине июля, я приеду в Петербург, что к тому времени он уже, конечно же, поправится и выйдет из больницы, и мы здорово проведем время вместе. Он весь разговор держался молодцом, вполне поддерживал мой тон, лишь к концу устал. Я пожелал ему скорейшего выздоровления, сказал «до скорой встречи!» и повесил трубку.
Это был наш последний разговор.
Умер Сергей 9 июля 1996 года.
Приехать на похороны я не смог и в Петербурге оказался лишь на поминальной встрече через 40 дней после смерти.
Вместе со всеми я стоял на Комаровском кладбище, смотрел, не отрывая глаз на еще свежую могилу и с трудом пытался примириться с новым, совершенно неведомым ощущением – жизни без Курёхина. Кусок реальности, который ушел вместе с ним, казался совершенно невосполнимым, и чем можно будет заполнить эту пустоту, представить себе было невозможно.
Послесловие
Эта книга уже была закончена, когда один из почитателей Курёхина, собирающий всё, что связано с его именем, прислал мне аудиофайлы, с несколькими радиопередачами, который Сергей вместе с ди-джеем Александром Устиновым вел на петербургском «Радио-1». Вел, когда я уже уехал в Лондон и слышать их не мог. Несколько еженедельных программ вышли в эфир в марте-апреле 1996 года, то есть буквально в последние месяцы и недели активной жизни, практически накануне безвозвратного попадания в больницу.
Каким-то чудом все годы после смерти Курёхина эти передачи ускользали от моего внимания, и я с огромным наслаждением прослушал их все, в очередной раз восторгаясь блеском эрудиции, невероятной живостью, дерзостью, смелостью и изяществом своего друга.
Первоначально программа называлась «Ваша любимая собака». Словом «собака» или «собачатина» не понимавшие и не любившие фри-джаз и джазовый авангард традиционалисты называли эту неприятную для них музыку, и Курёхин не преминул, конечно же, воспользоваться прекрасным словечком и втиснуть в этот емкий образ все то нестандартное, непривычное или, выражаясь его словами, «экстремальное» в музыке, что он так любил и чем хотел поделиться со слушателями.
За два месяца Сергей, со свойственным ему постоянством, несколько раз менял название программы. «Название развивается, не может же программа быть с одниим и тем же названием», – нисколько не смущаясь, объяснял он. На смену «Вашей любимой собаке» пришла «Наша маленькая рыбка», потом «Русский людоед», потом «Летающий Гинзбург».
Диапазон был огромен – от любимого им японского шумового террора, до гавайской песни, от серф-музыки до чикагской школы свободной импровизации, от индустриального грохота до нежной алеаторики Кейджа, от поп-групп 60-х до китайского джаза.
Эстетическое кредо вмещалось в два на первый взгляд противоположных лозунга, характеризовавшие звучащих в программе музыкантов и их музыку: «одичавшие зверюги» и «красота бесконечна». Были и гибриды – типа «мягкий, вкрадчивый экстремизм».