В 1493 году на пути из Нового Света обратно в Испанию корабль Христофора Колумба попал в ужасный североатлантический шторм, и Колумб испугался, что утонет вместе со всей командой. Поэтому он написал королю Фердинанду и королеве Изабелле письмо, в котором описал свои открытия, завернул его в вощеную ткань, запечатал в бочонок и бросил в море. Возможно, этот бочонок до сих пор странствует по океану, подобно пропущенному слову Нила Армстронга, улетевшему в пространство, сосуществуя со всеми другими вещами, которые могли бы случиться, но не случились, и всеми вещами, которые случатся, но еще не случились: выдох моего деда, задувающего свечи на торте в честь своего сорок пятого дня рождения, спертые вздохи пассажиров, смотрящих на то, что было их домом, первый вздох последнего человека.
Эти сто фотографий на земной орбите напоминают мне о тридцати пяти тысячах документов, которые варшавские евреи закопали во времена холокоста, и о семенах, запасенных в хранилищах на случай сельскохозяйственной катастрофы. Но больше всего они напоминают мне заметки в кармане вашего прадедушки – обрывки, которые ничего не заявляют, ничего не объясняют, не задают никаких вопросов. Только спорят.
* * *
Есть много причин, почему мне никогда не стать астронавтом: недостаток физического здоровья, недостаток психического здоровья, невежество в научных вопросах. В первой строчке списка – боязнь летать. Я полностью ее контролирую, но испытываю каждый раз, когда сажусь в самолет. Сейчас она проявляет себя только в качестве скрытой паники во время турбулентности и взлетного ритуала – пока самолет несется по взлетной полосе, я твержу про себя снова и снова: «Продли жизнь… Продли жизнь… Продли жизнь…»
К кому обращено это мое «продли жизнь»? Полагаю, где-то в глубине души я верю, что если бы Бог существовал, и если бы Бог мог меня слышать, и Его можно было бы убедить позаботиться обо мне, этого простого выражения понимания ценности жизни и просьбы ее продлить хватило бы на безопасный полет. Но я не верю в Бога. Или, по крайней мере, не в того Бога, который слушает молитвы, и уж тем более внимает им.
Я не верю, что моя молитва как-то влияет на пилота. Не верю, что она влияет на самолет. Не верю, что она влияет на погоду.
Несясь по взлетной полосе и повторяя: «Продли жизнь… Продли жизнь… Продли жизнь…» – я думаю о своей жизни. Думаю о ней так, как не думаю больше никогда. Эти мысли превращаются в образы. Они не вытравлены в кремнии и не отправлены на устойчивую орбиту, где будут существовать сотни миллионов лет. Они цветут и вянут у меня в мозгу.
Моя молитва влияет на меня самого.
Как назвать такую молитву? Противоположностью предсмертной записки?
В рассказе Фланнери О’Коннор
[337] «Хорошего человека найти нелегко» описание одного из персонажей дается одной строкой: «Она была бы хорошей женщиной, если бы нашелся кто-то, кто стрелял бы в нее каждую минуту ее жизни». Если бы я мог провести всю свою жизнь, несясь по взлетной полосе, я бы ценил то, что имею, намного больше, чем сейчас. Но если бы я всю жизнь несся по взлетной полосе, у меня бы никогда не было того, что я ценю, потому что я бы никогда не попал домой.
* * *
Я снова в комнате бабби, хотя ее самой тут больше нет. Час назад приезжали двое сотрудников похоронного бюро, чтобы забрать ее тело. Было так спокойно находиться рядом с ним и так кошмарно видеть, как его упаковывают, несут вниз по лестнице и выносят в переднюю дверь. Воры, укравшие «Мону Лизу», вынесли картину из музея через переднюю дверь, отчего скандальность происшедшего только усилилась. Как можно было такое допустить?
В иудаизме существует траурная традиция под названием kriah, что значит «разрыв». Близкие родственники умершего в знак своего горя отрывают кусок его одежды. Когда бабби вынесли из комнаты, я почувствовал, как рвется ткань, почувствовал, как ее от меня отрезали.
Джулиан с Джереми ждут внизу. И ваши бабушка с дедушкой. Фрэнк тоже внизу. Еще минута, и я спущусь к ним, но мне хочется побыть здесь еще. В последние месяцы жизни бабби не выходила из этой комнаты. Я настолько привык к мысли о том, что это ее последняя комната, что совсем забыл, что когда-то здесь была моя детская спальня. Именно здесь я читал «Над пропастью во ржи», учил гафтару
[338], впервые слушал OK Computer
[339], изучал свои первые угри, первый раз побрился, читал «Лолиту», готовился к поступлению в университет, тысячу раз репетировал, как приглашу кого-нибудь на школьный бал. С тех пор я забыл всю гафтару до последнего слова, вместе с сюжетом «Над пропастью во ржи», и уже четверть века не разговаривал со своей партнершей по тому школьному балу. Но когда я испытывал все те переживания, они не могли бы иметь для меня большего значения, и я все еще вдыхаю молекулы, которые тогда выдыхал. Мы связаны с самими собой и другими сквозь пространство и время, и поэтому у нас есть обязательства перед самими собой и другими, вне зависимости от расстояний.
Что сказал тот художник, когда запускал на орбиту свои фотографии? Мы были здесь? Мы имели значение?
Никто не усомнился бы, что жизнь бабби имела значение. Она была много чем одарена, но проклята историей – проклята своим мужеством и мудростью, и жизнелюбием – прыгнуть выше своей головы. Когда она делилась воспоминаниями о своей супергеройской жизни с моим классом в еврейской школе, или даже когда рассказывала о ней в уединении своей гостиной, она никогда не говорила от собственного лица, никогда не была просто моей бабушкой, – она воплощала в себе не только человека, но и идею. Мы обнимали ее, потому что любили, но еще и потому, что чувствовали, даже когда были детьми, обязательство перед всем, чего не могли объять наши руки.
Когда бабби чем-то жертвовала, нужда в этом не могла быть более очевидной. Чтобы избежать смерти от рук нацистов, она прошагала пешком больше двадцати пяти тысяч миль, страдала от мороза, болезней и недоедания. И, когда родились ваша бабушка и Джулиан, ни у кого не возникло вопроса, почему она стала вырезать купоны, заворачивать монеты в бумажные свертки и ставить заплаты на их поношенную одежду. Ей нужно было, чтобы у ее детей всегда были дом и здоровье.
Борьба с изменением климата требует совершенно другого героизма, намного менее сурового, чем бежать от армии, творящей геноцид, или не знать, когда твоим детям доведется поесть в следующий раз, но, возможно, такого же тяжкого, потому что в случае с климатом необходимость в жертве неочевидна.
Я вырос в этой комнате, а бабби в ней умерла. Эта комната повидала несколько самых важных семейных драм. Она была нашим домом. Но она не была построена специально для нас. До нас в ней жили другие люди, и после нас тоже будут жить другие. У нас есть обязательства перед этими людьми – даже перед теми, кого еще нет на свете – мы чувствуем их точно так же, как мы с братьями чувствовали обязательства перед тем, что бабби пережила до нашего рождения, и так же, как она чувствовала обязательства перед нами, когда нас еще не было.