– Ты должна за меня выйти.
– Нет. Это просто романтика, минута. И мы ее сами сделали. Это ничего не меняет.
– Меняет. Сами сделали и еще сделаем много раз. Все, что захотим, сделаем.
– Это все ты, – почти умоляюще проговорила она.
– Я хочу так жить.
– Но так не бывает. Я знаю. Эти вещи… они скоро кончаются.
– Я если делаю, то надолго.
У Стефани слезы – такие горячие – катились по холодным щекам у холодного моря. Она знала, знала, что эти вещи непрочны. Ускользают, пока ты силишься познать их, умирают, пока стремишься продлить им жизнь, исчезают, пока переделываешь себя, чтобы вместить их.
– У тебя такое было раньше? – спросил Дэниел так, словно вопрос был решающим.
– Нет. Но…
– И у меня.
– Дэниел, это ничего не значит. Это только здесь и сейчас.
– Нет. Я мало чего хочу, но я хочу, чтобы и дальше было так. Я хочу тебя. Хочу, чтобы ты была моя.
– Дэниел…
– И ты тоже хочешь. Я знаю, чего ты хочешь.
Он ничего этого не знал, но она сказала:
– Хорошо.
Оба оторопели. Она повторила, с раздражением даже, словно недослышанное могло быть взято назад:
– Хорошо. Я сказала: хорошо!
Ее лицо заливали слезы. Дэниел разжал объятье, опустил одну руку:
– Нет, так нельзя. Это я тебя вынудил. Ты не должна…
– Значит, ты не понял. Так слушай: я никогда ничего не хотела. Ни разу ничего в жизни не хотела для себя. А это – то, что сейчас с нами, – я не знаю, как это совместить с остальным… Я не могу…
Если бы сейчас он дрогнул, засомневался – все для них было бы потеряно. Но он сказал:
– Тогда хорошо. Если только это – справимся. Все будет хорошо.
Он глядел поверх ее бледно-золотых волос на море и небо, спешащие неподвижно, взвихренные, сияющие.
Позже они ели сэндвичи и пили пиво в пабе в городке Ханмэнби. Сидели рядышком у камина на деревянной скамье с высокой спинкой. Поглощали алый ростбиф с луком и солью, вдавленный в ломти свежего ржаного хлеба, и не могли остановиться: вкус был прян, крепок и совершенно упоителен. Оба были непривычны к счастью и готовились подсознательно, что вот-вот оно даст трещину.
– Что дальше? – спросил Дэниел, осушив свою кружку.
– Дальше?
– Ну да: сегодня, через неделю, через месяц?
– А что мы можем сделать?
– Пожениться. Чем раньше, тем лучше. Остальное не имеет смысла.
– Когда?
– Ну, смотри: нужно оглашение
[190]. Нужно жилье подыскать. Это непросто, зарабатываю я гроши. Но у викария жить ни ты не захочешь, ни я.
Стоило Стефани произнести «хорошо», как все сделалось неузнаваемым. Она не представляла себе жизнь с Дэниелом. И без него не представляла.
– Так. Мне нужно дождаться конца учебного года. Уговорить папу. Он будет недоволен…
– Поначалу недоволен или раз и навсегда?
– Может, и навсегда. Но думаю, со временем он все же смягчится.
– Я бы на это не полагался. Но ты делай, как считаешь правильным. Викарий захочет с тобой поговорить.
Церковь медленно подняла свою уродливую голову.
– И что? Я ему нравлюсь.
– Нравишься, да. Думаю, он скажет, что ты хорошая жена для будущего викария. Ты же так явно на стороне ангелов. Ну и не сцепляйся с ним.
– А ты бы сцепился.
– Да, но для меня эти вещи важны. А для тебя нет – и славно. Думаю, он решит, что ты меня пообтешешь. Я, по его мнению, дикий мужлан.
– Дэниел…
– Мм?
– Сто лет назад я была бы хорошей женой викария. Но сейчас это невозможно. С нравственной точки зрения это…
Ему было уютно в животе от мяса и хлеба, промокшие ноги грел камин, к бедру прилегало ее бедро.
– Ты будешь хорошей женой – для меня. Тебе все время нужно что-то делать. Мне тоже. Мы похожи. У нас все сладится. Я же не из тех священников, кто пропах ладаном и даже думает на латыни?
Он прикрыл рукой ее руку, лежащую на колене. Ударило желание.
– Я хочу, хочу, – сказал Дэниел обычным голосом, не разжимая зубов.
– Я тоже, – не таясь, ответила она.
– Нам некуда пойти.
– Некуда. Но мы можем остаться здесь. Снять номер в гостинице, позвонить домой, что-то соврать. Все так делают. Постоянно. Это должно быть просто.
Он задумался и как-то помрачнел:
– Тебе было бы просто?
– Нет. Я врать не умею. Я бы потом все время дергалась.
– Вот именно. – Он сжал ей руку так, что хрустнули кости. – Но выход должен быть. Должен. Люди ведь что-то изобретают…
– О, таких людей меньше, чем ты думаешь.
Он резко рассмеялся:
– При моей-то профессии я знаю, сколько их. И сколько таких среди наших. Ужасно много, скажу я тебе. Ужасно, сколько людей постоянно попадают в ситуации, когда просто невозможно не… Я, наверно, просто неумен. Или нерасторопен… Но что же нам делать?
– Не знаю.
Они потом еще много ходили и, так ничего и не решив, вернулись в Блесфорд на автобусах и поездах. На блесфордской автобусной станции он сказал:
– Лучшее, что могу предложить, – растворимый кофе у меня в комнате.
– Я и этого предложить не могу.
В доме викария было темно и пусто.
– Все ушли, – сказала она.
– Похоже на то.
В темноте поднялись к Дэниелу в комнату. Заперлись. Прислушались.
– Где Фелисити? – спросила она.
– Не знаю.
– Закрой занавески.
Он закрыл занавески, зажег камин и угольно-алую лампу у кровати. Обернулся к Стефани:
– Что же теперь?
Она не знала.
Они не решались лечь вместе – не из примитивного страха неудачи, а из тихой, коварной, глубоко залегающей боязни неловкости. Что, если грянет в дверь кто-то из обитателей викариева гнезда? Что, если заявятся прихожане с вопросами веры? Дэниел опасался древних пружин своей кровати и легкого запаха плесени, что раньше его не беспокоил. Стефани страшилась его моральных принципов. Грех – а для Дэниела это грех, полагала она, – сложная вещь. Лечь с ней для него наверняка запретно, но он был твердо намерен запрет нарушить, и это жарко волновало ее. Все сразу сделалось важней и серьезней, чем, бывало, ее кембриджские постельные случаи. Хотя… Стефани вдруг поняла, что сама сводила переживания очередного любовника до повседневного, свойского уровня, на котором предпочитала существовать. Прыжок в неизведанные глубины чужого греха и его последствий страшил ее. Она не хотела, чтобы из-за нее Дэниел упал в собственных глазах. Не хотела потом увидеть бурю его раскаяния. Она сжимала свой звездчатый берет и все крутила его перед собой, как пушистый щит добродетели.